Он первым пересекает Ла-Манш на аэростате, первым налаживает воздушное сообщение между Парижем и Нью-Йорком, первым облетает весь земной шар. Будучи себе на уме, к тому же наученный горьким (чужим) опытом, он регистрирует кучу патентов, а значит, эксклюзивно производит воздухоплавательные аппараты, организует их серийное производство, становится триллионером, а следовательно, самым могущественным человеком на свете. Он вновь восходит на трон Сердоболингов, и в конце концов его провозглашают Управляющим Земным Шаром. Рогоносный, непризнанный и разоренный изобретатель умирает.
Зажигается свет.
— Что, нюни распустил? — спрашивает Люка.
— Я?! Шутишь? — шмыгая носом, отвечает Жако.
— Ну как, понравилось? — спрашивает его мать.
— Да, мам.
— Что ты смотрел?
— Наверняка какие-нибудь глупости, — обрывает Сердоболь. — Не понимаю, зачем ты вообще спрашиваешь. Кино это сплошная глупость. Только дети и смотрят.
— Сзади меня сидел мсье де Цикада, — произносит Жако.
— Де Цикада?!
— Да, пап. Он ходит в кино два раза в неделю.
— Де Цикада?!
— Да, пап. И к тому же это ему очень нравится. Он предпочитает фильмы о фаруэсте[43] и еще те, где показывают кровавые преступления. Он сам мне сказал.
— Ну и ну! Никогда бы не подумал, что де Цикада…
— Вот видишь, — говорит мадам Сердоболь, — как часто можно ошибаться в людях.
Жако чешет макушку.
— Ты там вшей хотя бы не подхватил? — спрашивает мать.
— Нет, мам. Вроде нет.
— В твоем кино должно быть полно всякого отребья.
— Я же тебе говорю, мама, туда ходит мсье де Цикада.
— Подцепить вшей может кто угодно, — говорит Сердоболь. — Вот я, например…
— Знаем, знаем, — обрывает супруга. — Ты их подцепил в армии.
— Гниды! Они до того меня довели, что я просто рассвирепел. Как поймаю какую-нибудь, да как зацеплю ее меж ногтями, и хрррусть, давай ее мучить до наступления смерти. Ах, мерзкие твари!
— Ой, пупсик, до чего же ты у меня кровожадный!
— Что бы там ни было, я считаю, Жаку предпочтительнее в этом зрелищном зале больше не появляться.
— Но ведь у меня нет вшей!
— Посмотрим, посмотрим.
— Пап, неужели запретишь?
— Я подумаю. Подумаю. Во всяком случае, следующее воскресенье ты проведешь с нами и Маньенами. Мы поедем на прогулку в лес.
— Ну вот!
Сначала он дуется. Старшей сестре, Доминике, начхать, она всем своим видом демонстрирует свою взрослость. Зато Камилла обижается. Потом они отстают от взрослых. Идут молча.
Под деревьями растут какие-то маленькие цветочки, бледненькие, на коротких стебельках. Камилла срывает один из них и сует Жако под нос:
— Понюхай!
Жако ответственно шмыгает носом.
— Не пахнет, — говорит он.
Она срывает другие. Он рассеянно за ней наблюдает.
— Ты не поможешь мне? — спрашивает она.
Он подключается к поискам, которые его мало интересуют. Камилла уже успела набрать целый букет.
— Красивые, — говорит она. — Голубые.
— Тебе идет, — говорит Жако.
— Какой ты галантный.
Для солидности Жако вытаскивает из кармана большой складной нож с пилками, крюками и отвертками. Раскрывает большое лезвие и принимается элегантно чистить себе ногти.
— Что ты думаешь о моей сестре? — спрашивает Камилла.
Он решительно запускает свою финку в ствол дерева, но промахивается — оружие падает на землю.
— Плевать я хотел на твою сестру, — говорит он, поднимая нож.
— Сядем? — предлагает Камилла.
Они нашли подходящее местечко. Жако очистил свой участок земли от веточек, которые могли бы создать неудобство для сидения, и уселся. Камилла плюхнулась возле него. Ай! взвизгнула она, после чего принялась вытаскивать из-под себя сучки и камешки и отбрасывать их вдаль. Жако несколько раз вонзает свой кинжал глубоко в перегной — сразу чувствуется запах плоти погибших грибов, — затем, передумав, подбрасывает холодное оружие и ловит его плашмя на ладонь.
— Ты порежешься, — говорит Камилла.
Он даже не пожимает плечами.
— Ты порежешься, — повторяет Камилла.
Он кладет растопыренную пятерню на землю и принимается быстро втыкать нож между пальцами.
— Не хочу даже смотреть, — говорит Камилла.
Она отворачивается. Жак прерывает свою игру.
— Ты ходил в кино на этой неделе? — спрашивает она.
— Да. В четверг. А если бы меня не упекли на прогулку с твоими родителями, то пошел бы и сегодня.
— То, что ты сейчас сказал, не очень-то любезно по отношению ко мне.
— Признайся, ведь невесело гулять с предками.
— Да, но ведь здесь я!
— Да, конечно. Но если бы не ты, какая скучища, какая скучища! К счастью, не все воскресенья такие. На следующей неделе в «Рюэйль-Палласе» будут показывать стоящий фильм, про преступления Борджии[44].
— А о чем это?
— О папах, куртизанках и отравлениях.
— Да ты что!
— Говорю тебе. Эту историю я знаю и уже видел афишу. Так что могу себе представить.
— Я бы хотела посмотреть.
— Хочешь, я свожу тебя тайком?
— Ой, нет! Я боюсь. Если об этом узнают, мне влетит.
— Ну тогда сиди дома. Ты никогда не узнаешь, как Папа Римский ухитрился отравить свою дочь.
— Ты мне потом расскажешь, ладно? А как это у Папы может быть дочь?
— Как? Да так. Папой может быть кто угодно, главное, чтобы избрали.
— А ты мог бы быть Папой?
— Естественно. И ничто мне не мешает когда-нибудь им стать.
— А как же ты тогда на мне женишься? Ведь ты женишься на мне, да? Обещаешь?
— Посуди сама, как только я становлюсь Папой, я — непогрешим и могу издать указ, что Папа имеет право жениться.
Камилла поворачивается к нему:
— Ты сделаешь это ради меня?
— Конечно.
Она прижимается к нему, берет его за руку и целует в щеку.
— Какой ты добрый, — говорит она.
— Это что, — говорит Жак. — Сейчас я тебе покажу, как целуются в фильмах, которые тебе запрещают смотреть.
Он хватает ее и показывает как.
— Ты меня обслюнявил, — отталкивая его, говорит Камилла.
Он показывает еще раз.
— Ты мне в рот слюны напустил! — кричит она. Появляется Доминика.
— Вас искали, — высокомерно объявляет она. Доминика, это еще ничего. Вот папаше Маньену такие штуки совсем бы не понравились. Если когда-нибудь он застанет их за этим делом, то все.
Он их застает:
— Отныне мои дочери не будут общаться с вашим сыном. С вашим сыном, — и добавляет: — С этим подонком!
Затем он переезжает, и прогулки по лесу с Доминикой и Камиллой прекращаются.
Ill
Он играл на трубке, выдувая звуки через нос, и в этот момент прозвенел будильник. Трубка была особенной, она не имела ничего общего с обычной трубкой, как корнет-а-пистон не имеет ничего общего с обычной трубой. Он давал сольный концерт, ему аплодировали. Он дотянулся рукой до будильника и выключил джаз[45]. Еще какое-то время он забавлялся, думая о своем сне, пока не вспомнил, что ему предстоит закончить симфонию в ля-бемоль, так сказать, миноре.
Откинув одеяло, он спрыгнул с кровати и посвятил традиционные полчаса занятиям физической культурой с привлечением гантелей и эспандера. Он так старался, что уже не мог отчетливо воссоздать свое музыкальное детство; воспоминания прояснились, когда щетина на намыленной щеке исчезла под лезвием жиллетт: он увидел себя пятилетним мальчуганом, играющим на пианино перед избранной публикой. Его отец граф де Цикада долго не решался уступить призванию сына, так как предпочитал для него дипломатическую карьеру, но в конце концов уступил. В семь лет Жак играл матери Баха-отца, в восемь — изобрел семидырную сфингу[46], в девять начал сочинять. В пятнадцать лет он снова доказывает свою гениальность раздвоенным концертом с зачесом против шерсти для трубчатой кифары и бирманской свирели (оп. 37).
Окуная голову в таз с теплой водой, он вспоминает о своей знаменитой опере «Артемидор из Дальди, или Власть Грез»[47]; насухо утирая лицо, воссоздает в памяти один из самых блестящих этапов своей карьеры, сотрудничество с Русскими Балетами, которым он подарил Жар-птицу, Петрушку и Весну Священную. Он заканчивает одеваться на только что завершенной греко-китайской синтетической безделице (оп. 236). Затем выходит из дома. Музыка закончилась.
Он стучит в окно консьержке. Заходит, чтобы забрать корреспонденцию. Консьержки нет, зато есть ее муж, который несколько дней назад впал в маразм.
— У меня всесе зашибибись, зашибибись вовсюсю, — заявляет персонаж.
— Спасибо, у меня тоже все в порядке, — отвечает Жак. — Зашибись.
Писем нет. Он смотрит на дяденьку, который раньше был пристойным привратником, а теперь у него руки-ноги тряслись, а изо рта выделялась сопливая пена, которую время от времени он с сифонистым звуком всасывал в себя. И тут он, Жак Сердоболь, вдруг осознал себя этим существом; прочувствовал это так сильно, что сам уселся в кресло напротив полоумного и принялся повторять за ним «у меня всесе зашибибись, зашибибись вовсюсю», дабы увидеть, что будет дальше. А дальше — далеко позади — вся его жизнь предстала перед ним в совершенно новом свете: счастливое детство, наивные амбиции, горькие разочарования, карьера бюрократа, изгнание за халатность, женитьба на стерве, в итоге, после множества все менее блистательных должностей, работа консьержем; вот так, запущенным сифилисом и заканчивается эта грустная жизнь, увы и ах! Для окончательного сходства он затряс руками, и его пальцы затрепетали, словно старые мертвые листья, что дождливый ноябрьский ветер теребит, но еще не торопится срывать с дерев. Эта ситуация доставляла Жаку удовольствие: ведь, возможно, он никогда не достигнет радости, сравнимой с той, которую испытывал сейчас, будучи этим падшим цербером, лепетавшим свое «у меня всесе зашибибись, зашибибись вовсюсю»; тем более что персонаж, увидев себя в этом импровизированном человеческом зеркале, вовсю разулыбался и затрясся еще сильнее, как будто настаивая на глубоком смысле своего бессодержательного лепета.