– Нет, и так хорошо. Очень хорошо.
– А яблочной настойки? Я устал, сидя за рулем, хотелось бы немного подкрепиться.
Он посмотрел на меня со сдержанной усмешкой. Те, кто сами не янки, ошибочно приписывают такую сдержанность необщительному характеру северян.
– Если я откажусь, вы один будете?
– Вряд ли.
– Тогда не стану лишать вас удовольствия. Только мне самую малость.
И я налил себе и ему по хорошей порции двадцатилетней яблочной настойки и примостился к столу с другой стороны. Чарли подвинулся и положил голову мне на ноги. При встречах в пути обхождение бывает самое деликатное. Вопросы прямо в лоб или на личные темы считаются недопустимыми. Впрочем, ведь это повсюду в мире служит признаком воспитанности. Фермер не спросил, как меня зовут, я его — тоже, но он скользнул взглядом сначала по моим ружьям в резиновых чехлах, потом по удочкам, прикрепленным к стене.
– Вы слушали сегодня радио?
– Последние известия — в пять часов.
– Ну что там в ООН? Я забыл включить.
Он потягивал яблочную настойку, проникновенно смакуя каждый глоток.
– Хорошая штука.
– Как у вас здесь смотрят на то, что мы все огрызаемся на русских?
– За других не скажу. А по-моему, это похоже на арьергардные бои. Лучше бы мы сами заставили их огрызаться.
– Неплохо сказано.
– А то мы ведь только и делаем, что обороняемся от них.
Я налил и ему и себе по второй чашке кофе и добавил яблочной настойки в стаканы.
– По-вашему, нам самим следует перейти в наступление?
– По-моему, мы должны хоть кое-когда задавать тон.
– Я не с целью опроса, но скажите, как у вас здесь проходит предвыборная кампания?
– А кто это знает? — ответил он. — Молчат люди. Из всех тайных выборов эти самые что ни на есть тайные. Своего мнения никто не высказывает.
– А может, и мнений-то нет?
– Может, и так, а может, не хотят говорить. Но я-то ведь помню — раньше как, бывало, схватывались! А сейчас что-то споров не слышно.
И действительно, мне пришлось наблюдать это по всей стране — никаких споров, никаких обсуждений.
– А в других… местах тоже так? — Он, несомненно, видел мой номерной знак, но умолчал об этом.
– Да, пожалуй. Значит, люди боятся высказывать свое мнение?
– Некоторые, может, и боятся. Но я знаю и небоязливых, а они тоже молчат.
– Вот и у меня такое впечатление, — сказал я. — Впрочем, не берусь судить.
– Я тоже. Может, все одно к одному? Нет, хватит, спасибо. Судя по запаху, ваш ужин готов. А я пойду.
– Что одно к одному?
– Ну, возьмем моего деда и его отца — мне было двенадцать лет, когда прадедушка умер. Уж они что знали, то знали твердо. Если чуть отпустят вожжи, так им наперед было известно, чем это кончится. А нам — для нас чем кончится?
– Не знаю.
– Этого никто не знает. И кому нужно чье-то мнение, если мы ничего не знаем? Мой дед мог сказать, сколько у Господа Бога волосков в бороде. А я понятия не имею о том, что было вчера, а что будет завтра — и подавно. Он знал, из чего сделан стол, что такое камень. А я не могу осилить формулу, согласно которой никто ничего не знает. Нам не за что уцепиться, мерила у нас нет никакого. Ну, я пойду. Завтра увидимся?
– Вряд ли. Я хочу пораньше выехать. У меня намечено пересечь штат Мэн и добраться до Оленьего острова.
– Красивый островок, верно?
– Не знаю. Никогда там не был.
– Там очень хорошо. Вам понравится. Спасибо за… гм… кофе. Спокойной ночи!
Чарли посмотрел ему вслед, вздохнул и снова задремал. Я поел колбасного фарша, потом соорудил себе ложе из стола и откопал среди книг «Величие и падение Третьего рейха» Ширера. Но оказалось, что читать я не могу. Потушил свет — и заснуть не удалось. Слушать дробный бег ручья по камням было приятно и успокоительно, но у меня не выходил из головы разговор с фермером — человеком мыслящим и умеющим выражать свои мысли. Вряд ли такие будут часто попадаться мне. И, может быть, он угодил в самую точку? Человечество привыкало к огню и к самой идее огня, наверно, миллион лет. Кто-то обжег себе руки о спаленное молнией дерево, а потом кто-то внес горящую ветку в свою пещеру и почувствовал, что от нее тепло и между этими двумя событиями прошло, может быть, сто тысяч лет, а с той поры и до детройтских доменных печей еще сколько?
Теперь в руках у нас сила куда более могущественная, но мы еще не успели развить в себе способность осмыслить ее, ибо у человека возникает сначала ощущение, потом слово, и только тогда он выходит на подступы к мысли, а на это — по крайней мере так было раньше — уходит много времени.
Пропели петухи, прежде чем я заснул. И вдруг у меня появилось чувство, что мое путешествие началось. Кажется, до сих пор я в это просто не верил.
Чарли любил вставать рано и чтобы я тоже вставал. А что ему? Позавтракал и опять завалился. За годы нашей совместной жизни он разработал несколько способов будить меня, по виду совершенно невинных. Встряхнется и так громыхнет ошейником, что мертвого подымет. Если это не действует, на него нападает чих. Но, пожалуй, противнее всего, когда он сядет тихонечко у моей кровати и с выражением всепрощающей кротости начнет буравить взглядом мое лицо. Просыпаешься среди глубокого сна с ощущением, что на тебя кто-то смотрит. В таких случаях лучше всего лежать с плотно закрытыми глазами. Стоит мне хотя бы моргнуть, как он начинает чихать и потягиваться, и кончен мой сон. Такие поединки (чья возьмет!) длятся иной раз довольно долго — я жмурюсь, он прощает меня за это, но победа большей частью остается за ним. Чарли так любит путешествовать, что ему хочется в дорогу пораньше, а пораньше для него — это когда рассвет только чуть-чуть тронет темноту.
Я вскоре же обнаружил, что если путнику захочется посоглядатайствовать за людьми в тех местах, где его никто не знает, пусть прошмыгнет в бар или в церковь и там посидит тихо и спокойно. Но не во всех городах Новой Англии есть бары, а церковная служба бывает только по воскресным дням. И то и другое вполне заменяют придорожные рестораны, куда люди приходят позавтракать по дороге на работу или собравшись поохотиться. Обитаемыми эти заведения бывают только в ранние часы. Но и тут есть одна закавыка. Те, кто рано встает, и со знакомыми-то почти не разговаривают, не то что с чужаками. За завтраком люди обычно изъясняются при помощи лаконичных хмыканий. Немногословность, свойственная жителям Новой Англии, достигает в эти минуты своих блистательных вершин.
Я накормил Чарли, совершил с ним непродолжительный променад и выехал на шоссе. Холодный туман затягивал взгорья, подмерзал на ветровом стекле моей машины. Я не любитель ранних завтраков, но тут надо было забыть о своих привычках, иначе никого не увидишь, пока не остановишься лишний раз для заправки. Я подъехал к первому же освещенному ресторану и нашел себе место у стойки. Посетители сидели, распластавшись над своими чашками с кофе, точно ветки папоротника. Вот самый обычный разговор:
Официантка. Повторить?
Клиент. Угу.
Официантка. Холодно на улице?
Клиент. Угу.
Через десять минут:
Официантка. Еще?
Клиент. Угу.
Этот еще из разговорчивых. Другие ограничиваются одним «хм!», а есть и такие, которые вовсе не отвечают. У официанток, работающих в ресторанах Новой Англии, в утренние часы существование довольно унылое, но, как я вскоре убедился, в ответ на любую мою попытку вдохнуть жизнь и веселье в их работу каким-нибудь шутливым словцом они опускали глаза и буркали «да» или «угу». И все же общение между нами было, хотя в чем оно заключалось, не берусь уточнять.
Но больше всего сведений мне удалось почерпнуть из утренних радиопередач, к которым я за эти дни пристрастился. У каждого городка с населением в несколько тысяч человек есть своя радиостанция, и она занимает теперь в его жизни место прежней городской газеты. По радио передаются сведения о распродажах, торговых сделках, светская хроника, розничные цены на товары, частные сообщения. Пластинки проигрывают одни и те же по всей стране. Если «Ты ангел в восемнадцать лет» идет первым номером в штате Мэн, первым же номером она будет и в штате Монтана. За день «Ты ангел в восемнадцать лет» можно услышать раз тридцать — сорок. Но в программу местного вещания то и дело вкрапливается и реклама со стороны. По мере того как я продвигался к северу и становилось заметно холоднее, по радио все чаще и чаще передавали объявления о продаже земельных участков во Флориде, а близость долгой и суровой зимы поясняла мне, почему само слово Флорида сверкает, как золото. Чем дальше я проникал на север, тем больше убеждался, что люди вожделеют к Флориде, что тысячи их уже уехали туда, а тысячи хотят уехать и уедут. Побаиваясь федеральных законов о рекламе, агенты по продаже не очень-то расписывали свой товар, напирая больше на то, что это Флорида. Некоторые шли несколько дальше и гарантировали, что их участки не затопляет во время приливов. Но не это было важно: в самом слове Флорида слышалась весть о тепле, привольной жизни, комфорте. Устоять тут было невозможно.