Знаешь что, Тома? Ты должен был жениться на моей матери.
Я бы хотела американскую кухню, в честь Командира. Может быть, я бы тогда и пользовалась всей этой дребеденью, если бы у меня была американская кухня.
* * *
Я вернулся в гостиную и выключил музыку. Возражений не было, просто молчание. Я сел за стол, налил себе бургундского, и мой взгляд захлебнулся в гранатовом цвете жидкости, застывшей в бокале, как лужа крови.
– Ладно, что происходит?
Мать и сестра переглянулись. Лиз закурила энную сигарету, выпустила в пространство совершенное колечко дыма. Мне такое никогда не удавалось; должно быть, языки у нас устроены по-разному.
– Папа вернулся.
Едва Лиз произнесла эти слова, как в ночной тиши вдруг раздался звук – легкий звук, будто раздавили какое-то насекомое. Мама вздрогнула, я обернулся: одно из стекол застекленной двери лопнуло. Наверху, справа. Вполне отчетливая трещина делила стеклянный квадратик по диагонали на два совершенных треугольника. Лиз пробормотала сквозь зубы:
– Вот черт.
Тепло и холод – так, по крайней мере, я подумал, – перепад между морозом снаружи и адской жарой внутри. Вечная проблема с этими чугунными печками: сначала часами дрожишь от холода, потом начинаешь стаскивать с себя одежки и подыхать от духоты.
– Как это – папа вернулся? Когда?
– Заглянул сюда в выходные, – пояснила Лиз. – Я позвонила в воскресенье и обнаружила маму в истерике.
– Не преувеличивай, – сказала мать, расстегивая две пуговицы на своей блузке, словно ей тоже стало жарко.
– Да ладно, мам! Ты же себя не слышала!
Мой отец. Когда он ушел, мне и пяти лет не было. Предприятие, которое выпускало электробытовую технику, на котором он работал, разрослось, стало международным, и его перевели в азиатский филиал. В Шанхай. На другой конец света. Я думаю теперь, что он сам попросил об этом: хотел уйти, бросить нашу мать, бросить нас. Они официально развелись через полтора года. Я плохо помню то время. На самом деле почти ничего. Помню только его голос, теплый и упругий, как шикарный матрас; наверняка он казался женщинам сладостным. В моих туманных воспоминаниях этот голос был одной из самых поразительных черт моего отца. Его высокий рост, его костюмы коммивояжера в тонкую полоску, мягкая фланель его пиджаков, когда он обнимал нас, возвратившись из поездки… Но эти истончившиеся пласты памяти, самые древние, относятся к тому времени, когда в гостиной еще был камин, еще до того, как мама снесла стенку, чтобы переделать кухню. Тогда Тома являлся мне только на фоне рыжих языков пламени, и его большая тень падала на черный паркет. Впрочем, лица его я не помню, только эту тень. Он ушел в 1982-м, в феврале, и больше мы его не видели. Вначале он присылал открытки, потом все реже и реже, потом совсем перестал. Когда Лиз было лет двадцать, она пыталась его разыскать… Тщетно. Очевидно, сменил место работы, быть может, даже страну. Исчез. Тома Батай, словно мираж, был поглощен обширным миром. Сам я никогда его не разыскивал. Не знал и не хотел знать. В любом случае, ноги его не было в этом доме.
– И… чего он хотел?
Я не знал, о чем спросить; все вопросы казались мне нелепыми. Как он, на что стал похож, может, вернулся с раскосыми глазами? Этот тип был для меня всего лишь призраком. И судя по атмосфере в доме, я был не единственным, кто видел проблему под таким углом. Грас пожала плечами с нарочитым безразличием, впрочем, сыгранным довольно плохо.
– Снова увидеть вас. Увидеть дом.
– Как это? После тридцати лет?
Лиз потушила сигарету в пепельнице, изображавшей лягушку; долго давила окурок, чтобы перестал дымиться. Не зная почему, я уставился на этот окурок, на раздавленный о фаянс оранжевый фильтр, на постепенно стиравшийся логотип марки.
– Думаю, – сказала сестра, – он умирает. Не вижу другого объяснения.
– Но сказал-то он что? Где он сейчас?
Мать издала долгий странный хрип, словно ей теркой для сыра скребли легкие. Я сразу забеспокоился о ее здоровье.
– Не слишком много, – пробормотала она. – Даже не захотел войти. Остался снаружи, на крыльце перед дверью. Я его, конечно, узнала, как только увидела, не так уж он и изменился. Не так уж и изменился… Волосы поседели, и все. – Она поперхнулась, выпила глоток воды. – Он вам назначил встречу на послезавтра. В воскресенье. В шесть вечера, в Лионе, в кафе.
– А ты, мама?
– Я? Ничего. Мне нечего сказать. Уйти вот так вдруг – ну нет… Нечего мне сказать.
Ее голос превратился в едва различимый шепот. Но в его надломленном тембре не было печали, скорее гнев. Я чувствовал его почти органически – яростный, нестерпимый гнев, от которого побелели ее суставы.
– И что было потом?
Вместо нее ответила Лиз, мать больше не могла говорить:
– Потом он свалил. Но еще болтался по парку по меньшей мере полчаса, смотрел на окна… как… не знаю, как вор, вынюхивающий, чем бы поживиться. Ты ведь так и сказала, мам, верно?
– Я не так сказала. Не сказала вор. Я сказала хищник.
– Да ладно тебе, что ты к словам придираешься. Он стоял под большим кедром и пялился на дом. А с наступлением темноты ушел наконец.
Липкое безмолвие вползло в комнату от всех этих умолчаний, стекавших по стенам, пропитанных секретами, злопамятством, истребленными воспоминаниями. Только часы с маятником тикали, словно механическое сердце, тогда как наши сердца, все вместе, словно остановились. Мать встала из-за стола, сломав своим движением застывший стоп-кадр.
– Натан, пожалуйста, займись завтра треснувшим стеклом.
После чего покинула комнату. Мы с Лиз остались сидеть, глядя друг на друга поверх огромной фаянсовой лягушки, ощетинившей зеленую спину окурками моей сестры. Через какое-то время она налила нам вина в два бокала, почти доверху, откинулась на спинку стула, будто прораб после перерыва на перекус. Подняла свой бокал, отпила большой глоток, испачкавший ей губы, и заявила как ни в чем не бывало:
– Ну что, по последнему на посошок и играем в Деда Мороза?
Рождество.
Совершенно забыл, что это Рождество. Мы только что получили престранный подарок. Наверняка отравленный. Даже у бургундского был бензиновый привкус.
Меня внезапно разбудил крик – пронзительный, двойной. Я нажал на кнопку своих наручных часов – время высветилось зеленоватым огоньком в темноте. Двадцать три минуты второго. Я вскочил и бросился вон из комнаты, нажав выключатель в коридоре. На потолке сверкнула короткая искра – и больше ничего, кроме перегоревшей нити под соломенным абажуром. Посреди коридора я резко остановился, наткнувшись лбом на шкаф. Крики продолжались, отрывисто, вразнобой. Близнецам приснился кошмар, – подумал я, но прежде я никогда не слышал, чтобы они так вопили. Внизу открывались двери – мать, потом сестра, тоже всполошившиеся, – потом послышались их торопливые шаги вверх по лестнице, голоса, обрывки разговора. С первого этажа сочился бледный свет, за моей спиной с глухим грохотом опрокидывались какие-то предметы.
Я нашел детей в постели, оцепеневших, прижавшихся друг к другу, словно они старались занять как можно меньше места. Все лампы были зажжены. На белом пуховом одеяле виднелись какие-то черные полосы, комната была выстужена, а в окна, разбитые многочисленными попаданиями, как из катапульты, влетал снег. Вокруг кровати блестели острые осколки стекла; я приказал близнецам не двигаться. Мне показалось, что дом подвергся штурму. За моей спиной подошла Лиз – что за бардак? – потом мертвенно-бледная Грас застыла на пороге безмолвной статуей в шелковой пижаме. Ее глаза без макияжа запали, как два гвоздя, глубоко вколоченные в доску, и мне показалось на мгновение, что она сейчас упадет в обморок.
– Да что тут творится?
– Мы ничего не делали, – пролепетала Солин, будто я мог обвинить ее в подобном разгроме.
Я передвигался по комнате босиком. На полу валялись куски угля, явно залетевшие сюда снаружи, – шесть овальных угольных брикетов, разбивших окно, словно бейсбольные мячи. Тяжелые краповые шторы, по счастью, были задернуты, это смягчило удар.
– Поверить не могу… – сказал я детям, запоздало испугавшись. – Вас же могло поранить!
– Нас не задело, пап.
– Не, просто отскочило на одеяло.
– Но мы здорово напугались.
– Решили, что по нам стреляют, как в войне по телику.
Телевизор. Ты всегда говорила, Кора, что запретишь им телевизор до сознательного возраста. Прости, мне это не удалось.
– Какой идиот мог это сделать? – воскликнула Лиз, подходя, чтобы осмотреть разрушения, тоже босиком, но нисколько об этом не беспокоясь. – Вот черт! Я знаю, что в сочельник все слишком напиваются, но все ж таки… Ладно, схожу за веником.
Мама исчезла из дверного проема. Лиз ушла. Слышались ее тяжелые, не очень-то женственные шаги вниз по лестнице. Хотя она весит не больше пятидесяти кило. Я порылся в сумках, достал для близнецов свитера и шерстяные носки.