один, никак не можно было ей сохранить. Дед сделал вид, что крепко уснул и увитый цепочками до пояса, не реагировал на шипение и дыхание в бороду.
Наступил момент, когда общество избранных представителей народа стало не просто досаждать, тяготить или раздражать. Я почувствовал опасность оставаться среди народа. Среди уродов физических и поведенческих. Между некрасивым пластиком с ненатуральной тканью на сидениях и некрасивой тканью человеческой тел. В добавление, аудиторию наполнял тот самый запах людей, личностей, персоналий с потом и кровью, с ферромонами и одеколонами, который всегда присутствует в общественном транспорте, в МФЦ, в поликлинике, в трамвае, в столовой, словом в тех местах, где люди встречаются чтобы испытать раздражение и стресс от наблюдения за себе подобными. В таких местах ложно создаётся впечатление, что все мы народ, что у нас есть какие-то общие цели и нравы, но всякий покидает такие места с чувством удовлетворения, возвращаясь назад в свой треугольный неудобный мирок с рассказом коту об опасных чудаках населяющих внеквартирный мир. Единственное, что нас в таких местах объединяет, это необходимость выполнять странные процедуры с цифрами и буквами. Свой, треугольный, лучше и роднее. Неудобный для мебели, требующий уборки, стирки, готовки, приколачивания полки и смены лампочки, но с отсутствием всезнающего начальника раздающего номера, пусть хоть с временной невидимостью государственных деяний, с недостатком анкет и бумаг, с дефицитом касания незнакомых людей. И только те, кто не хотят из общественной уборной скорее выйти и сесть на свой индивидуальный диван, и продолжают говорить среди незнакомых об общем, а не о частном, те, кто не снимают при первой возможности со спины номер и не забывают никогда, что написано на стенах казённых коридоров, вот только те и есть рождённые для общественного уклада. Из них можно ковать патриотизм, веру, участие, благолепие и сострадание к недостигшим ничего. Они могут лопатами и букварями создавать доступную среду, чертить границы и возводить институты. Они уже утратили рвотный рефлекс, достигли второй стадии обобществления, за которой идёт единение в человекомассу и далее до полного народоармиединения. Может быть они больные, может быть они прозревшие пророки, но я не в их числе. Прочие, не вполне социовеченные, остающиеся дикими волками или воронами, моргающими на пастбищах ламами, в неге лежащие в грязи свиньями, но не людьми, не жителями чата подъезда, такие как я, свободные читатели самостоятельно выбранных книг, уроды необщественные, мы не можем долго притворяться, что нет этого запаха и нет другого более комфортного способа ходить в туалет. Я — ворона. Я — ворона в мире людей. Я посетитель кунсткамеры, который купил билет своим трудом, а не пристроился бесплатно к группе. Я — здоровый доброволец, сидящий за справкой в коридоре поликлиники полной инвалидов. Я — бездомная собака, свободно следующая за кочующими клетками зверинца. Я — топчущий тропинку в обход шлагбаума. Но я тоже получил приглашение. Значит я в списке, я из людей, я — народ, я должен помогать им нас судить.
Я вдохнул и встал. Первым шагом разорвал цепочки от очков на ногах деда, они мешали мне выйти в проход. Вторым я перешагнул через кучерявого, ковыряющего своими пальцами кромку ламината под рядом стульев передо мной, постукивающего всеми коленками, как бы проверяя пустоты в полу, куда могла закатиться очередная его вещь. Третьем шагом я обогнул вывернутую шею тридцатилетнего ветерана. На вопросительный взгляд лейтенанта я ответил, что иду в гардероб, мне зябко без куртки. Не дождавшись одобрения трёхцветного, я шагал к двери, уворачиваясь от отрыжки пирожка, запаха костромского пармезана из рюкзака курьера, перешагивая через хвосты и щупальца, я взялся за государственный алюминий ручки и открыл дверь в коридор. Там, в прямой кишке, увешанной плакатами с красными буквами, я ощутил призрачное чувство свободы, как школьник между первым и вторым уроком. Свет ламп передо мной притухал, покрытие пускало волну пузырей, стены сужались и расставляли турникеты. Но я свободно поднимал и опускал ноги. Мои шаги управлялись мной. Я самостоятельно хотел идти и двигался как желал. Чей-то плоский портрет накренился и почти укусил меня, но я присел, и клацанье зубов осталось позади. Как хорошо идти. Я дошёл до гардероба и даже успел поймать волосами настоящий вольный ветер, что занесло мимо охранников через рамки металлоискателя. Гардероб был пуст. На вешалке висела только одна моя ветровка. Уроды не раздеваются? Они не одеваются. У них нет одежды, всё, что сверху это кожа, чешуя, шерсть. Тем не менее, грибдеробщица сначала пошла не в ту сторону, перебирая мелкими филями пустые крючки с номерами. В пустой вешалочной она упорно не замечала, где её единственный предмет. Единственный занятый номерок. Вернувшись с моей вещью и освободив её от мелких липких нитей, служительница крюков уползла под высокую стойку и стала чем-то чавкать. Я перевернул ветровку и увидел, что она чем-то испачкана помимо грибной слизи. Машинное масло или бензин, или керосин оставили обесцвечивающие пятна на рукаве и стойкий запах механизмов с огромными шестернями. Кровь государственной машины или её смазка. На спине, неровно и нечётко, как на ящике с овощами, было написано чёрной краской «кандидат 5». Но обещали только бейдж. Больше никаких отметок. Я не стал брать свою одежду и оставил её на высокой, уходящей в серую даль мраморного полуэтажа, стойке. Путь к металлоискателю мне преградили охранники, натянув красную ленту поперёк зала-прихожей. Они стояли спинами ко мне и тоже чавкали чем-то. Не нарушая чавканье, я вышел в общий холл и оттуда повернул в незнакомый коридор с плакатами с синими буквами. По движению воздуха я пытался понять где ещё может быть выход.
Прямой, как и тот из которого я вышел в холл, коридор вдруг закончил своё ровное направление, показал мне снова портреты и включил виляние поворотами. Сделав ещё пару, коридор дал вдали свет открытой двери. Удивительным образом надписи плакатов на правой стене были написаны справа налево, так чтобы я всё равно мог их прочесть по ходу своего быстрого шага. Плакаты на левой стене были написаны обычно. Заглавные буквы всегда были обращены ко мне. Я остановился и развернулся. Тоже самое сделали и надписи. Теперь слова на правой стене, которая до разворота была левой, оказались перевёрнутыми. Я снова развернулся и скорее зашагал к светлой двери. Невозможно было не читать надписи. Они словно диктовали себя мне, разворачивая текст максимально удобным способом. Способом, запрыгивающим мне в голову максимально удобным способом. Способом, раскрывающим мне наибольшее количество смысла. Текст букв прошлого коридора и текст этих синих был