Луцилий, родом латинянин, был моложе Сципиона на пять лет, но казался гораздо старше: у глаз, губ и на лбу залегали морщины, седина серебрилась в редких волосах. Но лицо его, хитрое, лисье, и бегающие, неспокойные глаза поражали постоянным насмешливым выражением, веселые речи — неожиданными колкостями, громкий, трескучий смех — презрительными нотками. Это был талантливый старик, и Сципион ценил его за ум и природные дарования, но не любил, называя про себя «двуликим Янусом».
Гай Лелий и Луцилий приветствовали матрону низкими поклонами. Луцилий, взглянув на коврик, рассыпался в похвалах, восклицая:
— Как это прекрасно! Эти цветы напоминают мне поля, окружающие родную Суэссу, на которых я резвился босоногим мальчиком. Хвала лучезарному Фебу: он позаботился о цветах больше, чем о людях!
И, засмеявшись, повернулся к Сципиону:
— Взгляни, Публий, на искусство твоей благородной супруги! Ты согласишься со мною, что сам Феб уступил ей в умении создавать такую красоту.
Сципион понял Луцилия: латинянин намекал на свое бесправие.
— Ошибаешься, Гай, — шутливо возразил Сципион, — скупой Феб ревнует поля Суэссы к холмам всемирного города. Разве на этих полях не вырастают в чистоте иные цветы, Луцилий, — быстроногие девы, смелые, как воины, гордые, как орлицы?
— Твоя речь возвышенна, Публий, — усмехнулся сатирик, — в ней мне послышался гекзаметр, — да, да, не удивляйся, гекзаметр гомеровых песен! Но избегай, прошу тебя, этой напыщенности. Она скорее к лицу нам, поэтам, чем тебе, полководцу.
— А разве я тоже не писатель? Разве мы с Гаем Лелием не перевели с греческого нескольких комедий? Лелий, кроме того, пишет воспоминания о событиях в Африке и Риме…
— Это хорошо, но напыщенность — мать празднословия; чистый римский язык, пусть даже грубый, звенит медными раскатами…
— Может быть, ты прав, — вмешался Лелий, — но язык Гомера приятнее для слуха и красивее по оборотам речи, — и повернулся к Семпронии: — Искусство твое в рукоделье известно, но мужи мало ценят женскую работу; зато высоко восхваляют твое пение под звуки кифары. Прошу тебя — не откажи нам в удовольствии.
Семпрония взглянула на мужа.
— Да, да, — сказал Сципион, — ты давно не пела и не играла.
— Как тебе угодно, — молвила матрона и, хлопнув в ладоши, приказала вошедшей рабыне подать кифару.
Отложив коврик, Семпрония тронула струны: нежные звуки медленно растворялись в атриуме. И вдруг она ударила плектроном, запела по-гречески:
Жило в пространном дворце пятьдесят рукодельных невольниц,Рожь золотую мололи одни жерновами ручными.Нити сучили другие и ткали, сидя за станкамиРядом, подобные листьям трепещущим тополя; ткани жеБыли так плотны, что в них не впивалось и тонкое масло.Сколь феакийские мужи отличны в правлении былиБыстрых своих кораблей на морях, столь отличны их женыБыли в тканье: их богиня Афина сама научилаВсем рукодельным искусствам, открыв им и хитростей много[6].
Она замолчала. Звуки умирали в безмолвном атриуме. Все сидели неподвижно. Первым очнулся Луцилий.
— Клянусь Юпитером, — прошептал он, — ты, Публий, счастливейший из смертных!
Сципион не успел ответить. В атриум входил грузный, огромный, с широким лицом, обросшим бородою, Сципион Назика.
— Привет благородной матроне и ученым мужам, — загудел густой бас.
— Привет любителю искусств, — ответил Сципион, идя ему навстречу. Он не любил Назику за темные дела, которые тот вел совместно с престарелым сенатором Титом Аннием Луском через своих волноотпущенников (ходили слухи, что они скупают рабов на Делосе и продают в Риме у храма Кастора), но уважал за любовь к искусствам; Назика, внук Сципиона Африканского Старшего, описал по-гречески войну с Персеем, вместе с Фульвием Нобилиором поощрял Энния создать римский эпос, воздвиг на Капитолии мраморные здания и на форуме — клепсидру. — А я к вам, коллеги, не надолго, — говорил он, усаживаясь рядом с Полибием, — хочу прочитать и обсудить с вами стихи старика Пакувия; только что получил их из Брундизия.
Он положил несколько навощенных дощечек на стол, оглянул собеседников угрюмым взглядом.
— Ты позволишь? — обратился он к Сципиону Эмилиану. — Я задержу вас, коллеги, на короткое время, тем более что тороплюсь по государственным делам. Я прочту только два отрывка: слова автора и ответ хора.
Он взял дощечки и стал читать.
— Четвероногая, неповоротливая, жилица нив, шершавая,Ползучая, малоголовая, змеиношеяяЖивые звуки испускает замертво.
Хор отвечает:
В туманных выражениях описываешь то,Что с трудом уразумел бы и мудрец;Скажи открыто, чтоб мы поняли.
— Это не стихи, — вскричал Луцилий, — а набор слов! И хор верно говорит, что не понимает.
— Настоящая загадка сфинкса, — улыбнулся Полибий, — а кто будет Эдипом?
Но Сципион Эмилиан был иного мнения.
— Луцилий неправ, — решительно сказал он, взглянув на сатирика. — Это стихи…
— Загадка, — перебил Луцилий, волнуясь.
— Ну и что ж? Разве аттические трагики не позволяли себе загадочных описаний? Это стихи, повторяю я, но не блестящие.
— Плохие! — крикнул Луцилий, но в это время заговорил Лелий, и сатирик с досадою замолчал.
— Друзья, я согласен с Луцилием. Ты же, Публий, слишком снисходителен к старику. Эти стихи не влияют на душу, — все равно что прочитал вывеску на улице. Если сравнить обе части, — то вторая, конечно, лучше.
Но Сципион Эмилиан не сдавался.
— Когда будет разгадка, — говорил он, — содержание примет определенный смысл. Это, несомненно, имел в виду Пакувий.
— Правда, — поддержал его Назика, — кто понимает прекрасное, тот должен разгадать, что хотел сказать поэт.
Все молчали.
Послышался смех, и Семпрония, продолжая улыбаться, отложила свой коврик:
— Если благородные мужи позволят женщине вмешаться в их беседу, то я, думаю, разгадала бы.
Сципион Эмилиан улыбнулся:
— Говори.
— Мне кажется, Пакувий разумел под животным черепаху.
На смущенных лицах метнулись улыбки, и смех наполнил атриум.
— Правда, правда, — кричали все, — а мы и не догадались!
Назика заговорил среди наступившего молчания:
— Ты оказалась умнее мудрых мужей, благородная Семпрония! Старик Пакувий недаром мне пишет: «Стихи, с виду безобразные, таят в себе красоту, а красота, по словам божественного Платона, порождает Эрос, что значит любовь, а любовь ведет к познанию истины, которая состоит в стремлении знать, размышлять и учиться».
— Не понимаю, — засмеялся Луцилий, — то, что Пакувий считает красотой, для нас безобразно. Поэтому говорить о красоте не имеет смысла. Напиши старику, — повернулся он к Назике, — что не ему в его годы говорить об Эросе.
— Да ты рехнулся! — грубо ответил Назика. — Изучи Платона, а затем и рассуждай об Эросе. Если хочешь, я поучу тебя, как школьника.
Луцилий вспыхнул, но сдержался.
— Эрос есть влечение, врожденное человеческой душе, — продолжал Назика, наслаждаясь бешенством Луцилия, — и оно, по своей природе, занимает середину между миром чувственных восприятий и миром идей…
Не владея больше собою, Луцилий встал и пошел к двери.
— Куда же ты? — вскричал Сципион Эмилиан.
— …душа же, сопричастная идее жизни, бессмертна и вечно стремится прорваться через телесную оболочку к истинно действительному миру образов.
— Я не хочу его слушать, — с бешенством шепнул Луцилий, — если б я не был бесправным, я бы…
— Успокойся, прошу тебя… Сципион Назика известен всем своей грубостью, но он не хотел тебя обидеть.
Между тем Назика, видя, что Луцилий не желает его слушать, встал в свою очередь.
— Подожди! — закричал он с грубым смехом. — Молча уйти — это не значит опровергнуть Платона. Что бы ты ни говорил, а истина — сущий идеал, превосходящий чувственную действительность, в которой бытие смешано с небытием…
— Есть только положительное бытие, — с раздражением перебил Луцилий, — и никакого небытия нет вовсе. Поэтому нет множества вещей, разделенных пустым пространством, нет небытия во времени, нет движения. А чувственный мир явлений есть только мнимый, кажущийся…
— Софизмы Ксенофана! — презрительно усмехнулся Назика. — Истина есть сущая истина, живое всеединство, мировая совокупность идей, в которой Единое от века осуществляется в своем Другом… А чувственный мир отличается от Истины и подобен ей, — иначе его бы не было вовсе: он свойственен по существу, — прекрасен и безобразен…
— Труды Гераклита! Вот откуда позаимствовал Платон эти мысли… И это не все, а метампсихоз Пифагора? А примиряющее объединение идей Сократа, Пифагора и Солона, выраженное в его «Законах»? Разве это не отход от этических и политических идеалов «Государства»?..