— Ка-а-ак? — весело насторожился Короленко и даже привстал в удивлении. Смесь казачьего лукавства, словесного покорства и ничем не прикрытой дерзости человечьей задевали за живое. Тут все разительно отличалось от знакомой Короленко крестьянской обыденности, никак не походило на горемычно-пропащий «Сон Макара». — Как, простите?
Обезглавили. От горечи душ своих, — повторил Федор Дмитриевич почти непроницаемо.
Первыми захохотали Миронов и Коновалов, за ними грохнул раскатисто Сорафимович, и Короленко вежливо прикрыл бородатое лицо ладонью, вздрагивал от смеха, доставая платок. Лишь Крюков хранил трудную, опасную веселым взрывом невозмутимость. Как опытный рассказчик, «добивал» слушателей концовкой той грамоты:
— Послушайте, каков финал, так сказать! «И будь мы, государь, тебе на Дону не годны, и великому твоему Московскому государству неприятны... то мы, государь, тебе не супротивники: Дон-реку от низу и до верху очистим, с Дону сойдем и — на другую реку уйдем!»
— Так его! — крякнул от удовольствия Миронов, вытирая горячие слезы и открыто, по-станичному, заходясь смехом. — Так! Оставайся, мол, один — с окрестными турками и ногаями лицом к лицу, с думными, заплечных дел мастерами Карамышевыми, шут с тобой! А мы, мол, поехали дальше!
— Каково? — как ни в чем не бывало спрашивал Крюков. — А между тем, братцы, за то красноречие вся наша зимовая станица в Москве была лютой смертью казнена. Да и в том ли дело, знали ведь, на что шли! И при Разине знали, и при Пугачеве, и при Булавине — дороже воли для наших предков ничего не было. И платили за нее красно, живою кровью!
Федор Дмитриевич был, что называется, в родной стихии, забыл даже о том, что пора бы и откупорить бутылки. Но его жаль было прерывать. Тут каждое слово было пережито и выстрадано:
— И вот этот прекрасный, чистый душою народ медленно и целенаправленно стирается с лица земли, как извечный «рассадник крамолы», как архаическое излишество для абсолютистского государства! И чтобы разом довершить дело экономического разорения, решено было еще и снять с казаков традиционный ореол свободы, славы, их втравили целыми полками и дивизиями в позорную полицейскую работу, сделали самих карателями. Всего один-два года такой «службы» и — насмарку трехсотлетняя репутация, прощай гордость и слава!
— Ты, Федор, с такой горячностью говоришь, будто оправдываешься! — прервал Серафимович. — А все от незнания подлинных размеров бедствия! Разве только о казаках речь? Мы с Алексей Максимовичем недавно запрашивали военное ведомство, через своих людей, разумеется. Оказалось, что полицейской работой царь занял шестнадцать тысяч рот пехотных и четыре тысячи эскадронов и сотен! Так что наши «сотни» составляли едва ли десятую часть всего воинства. И не более того!
— Что мне чужие заботы? — сказал Федор Дмитриевич и, оборотись и ящику письменного стола, быстро достал какую-то печатную бумагу. — Разве нашей так называемой общественности впервой валить вину с больной головы на здоровую? Дело в том, что... Впрочем, извольте прослушать некий документик из стенографического отчета Московской думы за сентябрь — декабрь прошлого года...
Прочел с крайней выразительностью, помахивая пальцем:
— «Двенадцатого декабря в Москве и Одессе была развешена прокламация, в коей сказано: казаков не жалейте, на них много народной крови, они всегдашние враги рабочих. Как только они выйдут на улицу, конные или пешие, вооруженные или безоружные... — слышите: даже безоружные! — смотрите на них как на злейших врагов и уничтожайте беспощадно!» Ну?
— Кто автор этого бреда? — спросил Короленко.
— По-видимому, чистая провокация, — сказал Серафимович.
— Да. Со стороны глянуть, непросвещенными мозгами, то прямо сплошная революционность. «Безумству храбрых поем мы песню!» А когда раскумекаешь... Бумажка-то, как выяснилось, из Одессы. А тамошняя некая община решила в прошлом году под видом рабочих акций протащить лозунг отделения града Одессы с прилегающим округом, портом и всей Южной Бессарабией до Аккермана в самостоятельный «Вольный город» по типу Сан-Марино или Монако. Говорят, уже и рулетку привезли. Так вот, государя это взбесило до крайности, ведь он эту масонскую общину всегда поощрял и оберегал. Именно он и приказал ввести в Одессу казачью дивизию при соответствующих инструкциях. И там казаки действительно не бунтовали и не шатались, а делали свое дело с пристрастием.
— Печально все это, — поник Короленко. — Нет ли тут какой провокации со стороны охранки? Пли черной сотни?
— Черт их знает! — выругался Крюков. — Все запутано до невероятия. Недавно пришлось быть в компании одного сотника лейб-гвардии, он кричал в подпитии, что не только войско, но вся Россия отдана в руки немцам и жидо-масонам. Почему так случилось, мол, что министром внутренних дел у нас — фон Плеве, а петербургским губернатором фон Толь? Градоначальником фон Клейгельс, а полицмейстерами столичных округов фон Польке и фон Вендорф? Не беда, что при дворе царицы-немки министром двора и уделов — барон Фредерикс, но к чему нам-то, в Донское войско, впихнули начальником штаба другого фон Плеве? И вот, друзья, хоть я и не был пьян, но ответить атаманцу мне было нечего.
— Ты мог к этому добавить, Федя, — сказал Серафимович, — что и девять десятых нашей русской промышленности и наших национальных капиталов заграбастаны иностранными компаниями и фирмами, объединенным англо-французским и датско-немецко-бельгийским концерном Нобелей, Зингеров, Цейтлиных и Рябушинских, а это пострашнее чиновничьей олигархии! Здесь начало тайной колонизации всей страны, превращения великой Российской империи в громадную Анголу. Ваше «Русское богатство» — лишь популярный журнал, и не более того...
Крюков не обиделся по поводу «Русского богатства», кивнул согласно:
— Так мы и пришли к общей идее сопротивления, господа. Хоть через самого Адама в лампасах, хоть через популярный журнал «Русское богатство», а более всего — через исконно русские традиции казачьей старины и вольницы! — Крюков налил бокалы и склонился через стол, чтобы дотянуться до руки урядника Коновалова. Хотел чокнуться с ним первым, чтобы уважить и приободрить в этой непривычной для него компании. — Выпьем, господа, за моих друзей-земляков, рискнувших в эту поездку и не убоявшихся возможных последствий... За православный тихий Дон!
Обед начался, приугасли споры. Миронов тоже осваивался рядом с именитым гостем, с его серебристой, всероссийски известной головой. И когда Короленко склонился к нему и доверительно спросил, каков же приговор станиц они привезли в Думу, с готовностью достал из потайного кармана свои опасные бумаги.
Короленко оставил без внимания роскошную писарскую скоропись с росчерками и завитками и, вчитавшись в смысл, внушительно поднял указательный палец, требуя внимания:
— Не угодно ли казачье требование из глубокой провинции, пункт третий: «Отнять землю, которую правительство роздало помещикам и дворянам в области войска Донского, и наделить ею безземельных иногородних крестьян»! Вы слышите? этим пунктом заинтересуются не столько в Думе, сколько в жандармском ведомстве! Это же — из программы эсдеков, Федор Дмитриевич, а вы здесь на Серафимовича еще нападали, если мне память не изменяет?
Его как будто не заинтересовали пункты о запрещении смертной казни и даровании амнистии политзаключенным, он хотел подчеркнуть именно волю темных, простых станичников в части справедливой земельной реформы. Вновь склонился к Миронову, продолжая начатый с ним разговор:
— Знаете, Филипп Кузьмич, интересно мне ваше мнение и по такому вопросу... Наше поколение интеллигенции немножко залетело вверх, насколько я понимаю, занялось философией культуры, высокими материями. А сейчас, кажется мне, надо бы спуститься чуть ниже, до философии бытия, что ли. Или — где-то посреди, меж тем и другим. Выяснить, как сам народ ощущает свое историческое предназначение! Вы — ближе к этому. Тем более вы — казачий офицер, и с этой стороны вовсе новый для меня человек. Бывают ли у вас какие-то сомнения, не раздирают ли противоречия, как нас, отлетевших от земной тверди? Это все, знаете ли, не так просто...
Миронов потупил голову, думал над вопросом. Ему понятен был ход мысли Короленко, но говорить самому об этом было ново и непривычно.
Сказал, не мудрствуя, от души, как оно лежало и раньше в сознании:
— Сомнения никто избежать не может, думаю. Но простых людей жизнь толкает не к раздумьям — хотя это само собой... — а к действию. Выхода другого нет, Владимир Галактионович! Всему свой черед: весной — сеять, летом — косить, на пожаре — воду носить, огонь заливать. Сомневайся не сомневайся, а бегать будешь. А сейчас в особенности каждый понял: нельзя дальше так жить, с неправдой в обнимку. Люди скоро начнут погибать не с голоду, а — от тоски! Человек, всякий, есть живая душа, а не штык, не сабля, не рабочая скотина... И — отчего все так устроено, что ни живой мысли, ни честному поступку у нас вроде и ходу нет?