Так стояли они рядом долго, ничем не стесняя друг друга. Творожич догадывался о присутствии товарища только после того, как соскучившийся по доброму слову Топтыгин орал ему в красное, обветренное ухо: «Мы тут стоим, а там вон люди в самолёте едят…» Творожич вздрагивал испуганной птицей и нехотя отрывался от видения. Обеспокоенный, он крутил головой, стараясь отыскать источник голоса и раскусить, по делу человек рассуждает или льёт из пустого в порожнее. Чтобы успокоить растерянного Творожича и оборотить его к себе лицом, ко всему остальному городу, чем хочешь, всё равно, Топтыгин проникновенно прибавлял: «А к ремонту часов тоже ни одна дура за целый вечер не зашла, я смотрел». Найдя Топтыгина и узнав его, Творожич с облегчением здоровался: «Ежом тебя мыть». Так между товарищами устанавливалось согласие, но не взаимное: Топтыгин юлил и подмасливал, а Творожич снисходительно пыхтел в усы, поправлял толстыми пальцами лямку лотка и напыщенно сдувал невидимую пыль с билетов.
Широкая фигура Творожича прикрывает от лютого ветра, добродушное лицо его заряжает радостью в ненастный день, чёрные глаза Творожича смотрят вглубь, но не грубо, а ласково. Молчание у Творожича бархатное, так и тянет, будто в сундук, сказки в его молчание укладывать. Осенний тополь сухими листьями осыпает землю парков и скверов, а Топтыгин усыплял Творожича началами сказок, но что дальше – утаивал: «Раньше люди запивали от худой жизни. А теперь от хорошей тянут тоники на каждом шагу», или «Очень не терпелось одной молодой бабе вставить в зубы рубины», а ещё: «Жил да был мужик. И вздумалось ему открыть книжный киоск».
У Творожича дом – четыре стены нетопленые, без ковров, без портретов, а посреди – пустота и гуляют сквозняки. Две жены было у Творожича и много других баб, дети его рассыпаны по Среднерусской равнине, всем им Творожич шлёт деньги. Мог бы Творожич работать грузчиком, звали его продавцом в овощной ларёк, просили караулить школу по вечерам, предлагали даже стадион подметать. Никуда не сдвинулся Творожич от метро, начхал на повышение, презрел прибавление доходов, а всё ради выкрутасов бабы из воздуха, ради её немых песен да неугомонных танцев. По всей видимости, Творожич ещё что-то знал, но помалкивал и задумчиво кивал на неоконченные сказки.
Околдовав приятеля обаянием, войдя в доверие, Топтыгин украдкой косился на лоток и, придав голосу безразличия, спрашивал: «А бывают билеты, чтобы приносили выигрыш, или так, пустышки одни?» Вместо ответа Творожич оборачивался лотком к Топтыгину, а ко всему остальному миру – задом, ничего не говорил и моргал, когда дождь плевал ему в глаза. Тут Топтыгин хорошенько озирался, выясняя, не видать ли поблизости жены. Потом внимательно глядел на бабок с лифчиками и свитерами – не следят ли они за ним, не перемалывают ли за спиной ему косточки. Выхватывал из кармана четыре мятые бумажки и тихонько швырял Творожичу в лоток, намекая: «Вот я и подумал, надо проверить, пустышки там или всё же что-то есть». Творожич, не спеша, разглаживал десятки, укладывал их одну на другую, перегибал пополам и, скрипя курткой, прятал в карман брюк.
«А ну, дай глянуть, что у тебя за ассортимент», – нараспев выдавливал Топтыгин, перед тем как окончательно потерять человеческий облик. В следующий миг брови его превращались в шкурку и хвост старенького хоря, глаза мельчали до мелкоты двух блестящих испуганных бусин, кожа приобретала цвет пыльного асфальта, щетина становилась дыбом, а волосы, позабыв о расчёске, размётывались, как трава, по которой всю ночь гуляла возлюбленная пара. Дикое, устрашающее зрелище представлял он собой, совершенно не внушал доверия и приязни, обращая окружающих в бегство.
Вот, вглядевшись в глубь лотка, он уже заносит дрожащую руку над пёстрыми цветиками полевыми, билетиками лотерейными. Не рука дрожит – древние страхи выползают из сердца Топтыгина. Ненасытная жажда хоть рюмочку воем рвётся из печени. Не пальцы скрючены перед броском – угрызения и смятения сочатся наружу из груди его. А всякие потаённые горечи просыпаются и мешают поскорее выхватить билет с выигрышем.
«Ой, косит глаз, зачем-то бегает, рыщет среди курток и пальто линялый плащик Потаповны. Ой, хрипит сердце полоумное, вместо того чтобы звать Дайбога, опасается, куда девать выигрыш. Ой, скулит душа, врёт душа, что безразличная, рвётся на свободу, а освободиться робеет. Ой, подводят лёгкие, хрипит в трахее вековой табачище, вырываются изо рта хрипы недобрые, вздохи гнетущие. Ой, тяжелеет рука, хватает косо, неласково, и не то, куда глаза глядят, и не то, чего сердце просит».
Топтыгина, выловившего из лотка три лотерейных билета, не узнала бы и родная проницательная жена. Не узнала бы и прошла мимо, волнуясь, «куда же это моё горе делся, ой, недоглядела, ой, опять понесло косолапого». Творожич воодушевлённого товарища тоже не узнавал и на всякий случай пятился к тусклому фонарю, словно надеялся билеты, как ростки огурцов, под искусственным светилом спасти.
Фольгу с билетов счищать Топтыгин очень любил. Он сдирал её нетерпеливо, копеечкой, если валялась где-нибудь поблизости бесхозной железкой, или ногтем, какой подлиннее. Ту фольгу лепил матёрый специалист, потому что сходила она неохотно, сыпалась на куртку шелухой, накрепко сидела, проклятая, нервировала донельзя. Раз ногтем проведет Топтыгин, два царапнет, на третий вдруг возникнет из-под фольги цифра 100, снежинка или козявка, без очков не видать, чего напоминает. Обнадёженный Топтыгин тут же светлеет умом, вспоминает, что в кармане завалялся ключ от входной двери, от нижнего замка, к верхнему жена ключей не дает, бережёт на чёрный день, чтобы закрыться и не впускать неприятеля-мужа из-за какой-нибудь большой обиды или за многие обиды, когда накопятся все вместе. Ключом фольгу счищать одно удовольствие. Легко поддаётся серебро, весело идёт дело, вот уже третий билет расчищен, выглянуло из-под фольги голубое поле, ветер по тому полю гуляет, а оно ледяное и пустое. Стараясь не падать духом, но уже опадая лицом и фигурой, косолапый счищает все заметные для глаза точечки и крошечные лохмотья серебра.
Между тем незаметно, крадучись, с холодком, с дымком выползает из метро ночь. Выбирается из берлоги, где почивала день-деньской, веет из подвальных кладовых, из подземных спаленок. Вот прикинулась ночь старушкой в синем платочке, затерялась среди спешащих из контор работничков. Спряталась ночь за спины уставших тружеников, пробирается среди отупевших работяг, трясётся в вагоне с неутомимыми трудоголиками и поникшими трудолюбами. Крадётся ночь по переходу, подымается по эскалатору. Катится под ногами чёрным клубочком, под каблуками ползёт сизым ветром, трётся о колготы паляндр чёрным котёнком, девчушкой в фиолетовом сарафане выбегает из стеклянных дверей. Вырывается ночь из метро прямо в небо. Созревает и клонится небо, как слива. Возле метро грядка фонарей, и все – пустоцвет.
«Эх, Творожич, обмотал ты мою голову изолентой, ног не чувствую, руки теряю… А все потому, что билеты твои поддельные. Ничего-то я через тебя не приобрёл. Выходит, надуваешь ты честного человека. Отуманиваешь выигрышем и оставляешь без рук, без ног, без топорёнка, с ветрилом в голове» – так бормотал Топтыгин, но не злобно, между тем возвращаясь обратно в человеческий облик. Волосы поправлял, щеками бледнел, ртом грустнел, взглядом опустелым ждал, что ответит Творожич. Молчал Творожич, всем видом намекая, что знает, но ничего не выболтает, что ведает, но не расколется. Однако взгляд у Творожича бесхитростный, глаза Творожича вранью не обучены. «Эх, – говорили глаза Творожича. – Не билеты мои неладные, а ты, Топтыгин, не с той ноги живёшь. Не билеты мои фантики, а ты без брода по миру носишься. Сроду не подделывал я билетов, и не все они пустышки. Это у тебя нет под ногами путеводной нитки, ни шерстяной, ни шёлковой. Без дороги бредёшь, Топтыгин, оттого удача на тебя сердится» – так говорили глаза Творожича и светились в сумерках мягко и ласково.
Не хотел Топтыгин прислушаться к искреннему сиянию глаз приятеля. Не извлекал урока, поскорей отворачивался, чтобы не нагрубить, и направлялся, не глядя под ноги, в сторону дома. Избегая стёжку людную, пробирался он дворами да скверами. Месил глину кислую, грязь осеннюю, мял кленовые листья, топтал липовые листья, а в темноте листвы не видно, только свежесть от неё заплаканная. Дышал Топтыгин порывисто, захлёбывался сыростью ночной и спешил, словно за ним гнались. Сам весь насупился, по сторонам не глядел, и ветки хлестали его лицо. «Ишь, намекает, что мать меня вперёд ногами родила. Вот ведь, близкий человек, а со всеми хором, в толпе мыслит. Нет бы подбодрить, а он туда же, сгубить тоской норовит», – ворчал Топтыгин себе под нос, убегая от обидчика. Так заканчивались для него все без исключения счастливые дни.
А после обычного бестолкового дня, когда не наведывался Загуляев и не удавалось за целый вечер ни с кем словечком переброситься, улыбочкой перекинуться, возвращался Топтыгин домой по асфальтовой стежке, среди людей. Был он в такие вечера глух и нем, нёс под шапкой бетонное спокойствие. Чахлые фонари выхватывали из сумерек серый гранит лица его, только челюсть стучала от холода, а в глазах тосковала неутолённая жажда жизни, жажда исполинская, простому человеку непосильная, бедному труженику недозволительная.