Морозов усмехнулся, грубо отвечая:
- Что ж, - помолодеет старуха, когда ты напомнишь ей, что она девкой была?
Ели нехотя, пили мало, тяжёлое раздражение Морозова действовало подавляюще. Когда принесли кофе, Бугров участливо спросил:
- Ты что, Савва? Али плохо живёшь? На фабрике неладно?
Круто повернувшись к нему, Морозов заговорил тоном старшего:
- У нас - везде неладно: на фабриках, на мельницах, а особенно - в мозгах!
И начал говорить о пагубном для страны консерватизме аграриев, о хищничестве банков, о том, что промышленники некультурны и не понимают своего значения, о законности требований рабочих и неизбежности революции.
- Разгорится она преждевременно, сил для неё - нет, и - будет чепуха!
- Не знаю, что будет, - задумчиво сказал Бугров. - Жандарм нижегородский, генерал, дурачок, тоже недавно пугал меня. Дескать - в Сормове, на Выксе и у меня на Сейме - шевелятся рабочие. Что ж, Савва Тимофеев, ты сам говоришь - что законно. Скажем правду - рабочий у нас плохо живёт, а - рабочий хороший!
- Ну, не так уж, - устало проворчал Морозов.
- Нет - так! Народ у нас - хороший. С огнём в душе. Его дёшево не купишь, пустяками не соблазнишь. У него, брат, есть эдакая девичья мечта о хорошей жизни, о правде. Ты - не усмехайся, - девичья! Я вот иной раз у себя на даче, на Сейме, беседую с ними, по вечерам, в праздники. Спросишь: "Что, ребята, трудно жить?" - "Трудновато". - "Ну, а как, по-вашему, легче-то можно?" И я тебе скажу - очень умно понимают они жизнь. Может, не своим умом, а - научены, книжки у них появились, листочки из Сормова... Вот - Горький хорошо знает эти дела. Деньги берёт у меня на листочки. Я даю...
- Не хвастайся, - сказал Морозов.
- Нимало! - спокойно возразил старик. - Против меня это, но я - даю! Конечно - гроши. Но, ежели и ничтожные цифры в этом деле заметны, - что было бы, если б мы с тобой все капиталы пустили в дело это?
- Вот пусти-ка...
- А - что? Соблазн в этом есть. Это будет озорство, а в озорстве всегда соблазн есть.
И, постукивая кулаком по колену Морозова, наклонясь на стуле, точно для прыжка, он продолжал:
- Конечно - озорство, когда человек отказывается от себя самого, это я понимаю! Но - ведь отказываются, полагая, что тут - святость, праведность. Я таких знаю. И, может, даже глупости некоторых - завидую. Вот Горький рассказывал, что даже князь один, Кропоткин, что ли... Эх, разве не соблазн - сбросить с себя хомут...
- Чепуха всё это, Николай Александров, - сказал Савва.
Я внимательно наблюдал за Бугровым. Он мог выпить много и не бывал пьян, а тут он выпил лишь один бокал. Но лицо его болезненно разгорелось, болотные глазки, ярко позеленев, возбуждённо блестели. И, как бы задыхаясь, он говорил торопливо:
- Издревле человек чувствовал, что жизнь - непрочна, издавна хорошие люди бежали её. Ты сам знаешь - богатство не велика сладость, а больше обуза и плен. Все мы - рабы дела нашего. Я трачу душу, чтоб нажить три тысячи в день, а рабочий - тридцати копейкам рад. Мелет нас машина, в пыль, мелет до смерти. Все - работают. На кого же? Для чего? Вот что непонятно на кого работаем? Я - работу люблю. А иной раз вздумаешь, как спичку в темноте ночи зажгёшь, - какой всё-таки смысел в работе? Ну - я богат. Покорно благодарю! А - ещё что? И на душе - отвратно...
Вздохнув, он повторил иным словом:
- Отвратительно.
Морозов встал, подошёл к окну, говоря с усмешкой:
- Слышал я эти речи и от тебя и от других...
- Святость, может, просто - слабость, да она душе сладка...
Тяжёлый разговор оборвался, оба молчали. Он вызвал у меня странное ощущение: как будто в рот и в мозг мне патоки налили. У меня не было причин сомневаться в искренности Бугрова, но я не ожидал услышать из его уст сказанное им. Да, он и до этого дня казался мне человеком, жизнь которого лишена внутреннего смысла, идёт скучно, тёмным путём, покорно подчиняясь внешним толчкам привычных забот и отношений. Но всё-таки я думал, что человеческий труд высоко оценён и осмыслен удельным князем нижегородским.
Было так странно знать, что человек этот живёт трудом многих тысяч людей, и в то же время слышать, что труд этот - не нужен ему, бессмыслен в его глазах.
Невольно подумалось:
"Так жить и чувствовать могут, вероятно, только русские люди..."
Однажды я встретил его в маленькой деревушке среди заволжских лесов. Я шёл на Китеж-озеро, остановился в деревне ночевать и узнал, что "ждут Бугрова", - он едет куда-то в скиты.
Я сидел на завалине избы, у околицы; был вечер, уже пригнали стадо, со двора доносился приторный запах парного молока. В раскалённом небе запада медленно плавилась тёмносиняя туча, напоминая формой своей вырванное с корнем дерево. В опаловом небе над деревней плавали два коршуна, из леса притекал густой запах хвои и грибов, предо мною вокруг берёзы гудели жуки. Усталые люди медленно возились на улице и во дворах. Околдованная лесною тишиной, замирала полусонная, сказочная жизнь неведомых людей.
Когда стемнело - в улицу деревни въехала коляска, запряжённая парой крупных, вороных лошадей, в коляске развалился Бугров, окружённый какими-то свёртками, ящиками...
- Вы как здесь? - спросил он меня.
И тотчас предложил:
- Айда со мною! Хороших девиц увидите. Тут, недалеко, скиток есть, приют для сирот, рукодельям девицы обучаются...
Кучер напоил лошадей у колодца, и мы поехали, сопровождаемые молчаливыми поклонами мужиков. Кланялись в пояс, как в церкви пред образом глубоко чтимого святого. Старики и старухи бормотали:
- Милостивец... Кормилец... Дай тебе господи...
И мычание коров тоже, казалось, насыщено благодарным умилением.
Проехав деревню бойкой рысью, лошади осторожно своротили в лес и пошли тёмной, избитой дорогой, смешивая запах своего пота с душным запахом смолы и цветов.
- Хороши здесь леса, сухие, комара нет, - говорил Бугров благодушно и обмахивал лицо платком. - Любопытный вы человек, вишь куда забрались! Много чего будет у вас вспомнить на старости лет, - вы и теперь со старика знаете. А вот наш брат одно знает: где, что да почём продаётся...
Он был настроен весело, шутил с кучером, рассказывал мне о жизни лесных деревень.
Выехали на маленькую поляну, две чёрных стены леса сошлись под углом, в углу, на бархатном фоне мягкой тьмы притаилась изба в пять окон и рядом с нею двор, крытый новым тёсом. Окна избы освещал жирный, жёлтый огонь, как будто внутри её жарко горел костёр. У ворот стоял большой, лохматый мужик с длинной жердью, похожей на копьё, и всё это напоминало какую-то сказку. Захлёбываясь, лаяли собаки, женский голос испуганно кричал:
- Иван, уйми собак-то, а, господи!
- Засуетилась, - ворчал Бугров, сдвинув брови. - Господ помнит! Много ещё страха пред господами живёт в народе...
Судорожно изгибаясь, часто кивая головою, у ворот стояла миленькая старушка, тёмная, как земля, она, взвизгивая, хватала руку Бугрова:
- Батюшка... принесли ангелы...
Ангелы, отфыркиваясь, били копытами по мягкой земле и бряцали сбруей.
На крыльцо выплыла дородная женщина, одетая в сарафан, и низко поклонилась, прижав руки ко грудям, за нею, посмеиваясь и шурша ситцами, толпились девочки разных возрастов.
- Величайте, дуры! - густо крикнула женщина. Девочки, стиснутые в плотный ком, нестройно запели:
Светел месяц в небеси, - светел!..
- Не надо, - сказал Бугров, махнув рукой, - который раз говорю тебе, Ефимья, - не надо этого! Здорово, девицы!
Ему ответил хор весёлых возгласов, и волною скатился со ступеней крыльца к животу Бугрова десяток подростков.
Женщина что-то бормотала; он, гладя головки детей, сказал:
- Ну, ладно, ладно! Тише, мыши! Гостинцев привёз... ну, ну. Задавите вы меня. Вот - знакомый мой, вот он опишет вас, озорство ваше...
Легонько толкая детей вперёд, он поднимался на крыльцо, а женщина вскрикивала:
- Тише, вам говорят!
Вдруг, как-то неестественно взмахнув руками, зашипела старуха, и тотчас дети онемели, пошли в избу стройно, бесшумно.
Большая горница, куда мы вошли, освещалась двумя лампами на стенах, третья, под красным бумажным абажуром, стояла на длинном столе среди чайной посуды, тарелок с мёдом, земляникой, лепёшками. Нас встретила в дверях высокая, красивая девица, держа в руках медный таз с водою, другая, похожая на неё, как сестра, вытянув руки, повесила на них длинное расшитое полотенце.
Балагуря весело, Бугров вымыл руки, вытер мокрым полотенцем лицо, положил в таз две золотых монеты, подошёл к стене, где стояло штуки четыре пяльцев, причесал пред маленьким зеркалом волосы на голове, бороду и, глядя в угол, на огонь лампады пред образами в большом киоте с золотыми "виноградами", закинув голову, трижды истово перекрестился.
- Ещё здравствуйте!
Девочки ответили ему бойко и громко, - тотчас же в дверях встала, содрогаясь, старуха, потрясла змеиной головою, исчезла, подобно тени.
- Ну, как, девушки, Наталья-то озорничает? - спрашивал Бугров, садясь за стол в передний, почётный угол.