На мгновение в зеркале отразились лица и того, и другого. В свои двадцать лет, еще в отсутствие плохо подогнанных вставных челюстей и выдуманной инвалидности, моя бабка была настоящей красавицей. Ее черные волосы заплетены и убраны под платок. Это не изящные девчоночьи косички, а тяжелые женские косы, источающие природную силу и напоминающие хвост бобра. Эти косы вобрали в себя все двадцать лет ее жизни со сменой времен года и погодными катаклизмами, и, когда она расплетала их по вечерам, они окутывали ее черным облаком до самого пояса. Но в настоящий момент в них были вплетены черные шелковые ленты, которые делали их еще более величественными, впрочем, под платком это мало кому видно. На всеобщее обозрение было выставлено лишь бледное восковое лицо Дездемоны с огромными печальными глазами. Не могу без сохранившейся зависти некогда плоскогрудой девчонки не упомянуть и роскошную фигуру Дездемоны, которая являлась для нее источником постоянной неловкости. Ее тело заявляло о себе совершенно независимо от ее желания. Оно то и дело вырывалось из узилища ее тусклых тесных одежд — в церкви, когда она становилась на колени, во дворе, где она выбивала ковры, в саду, когда она собирала персики. Выражение ее лица в обрамлении туго затянутого платка оставалось отстраненным, словно она сама была смущена тем, что вытворяли ее груди и бедра.
Элевтериос был выше ее и худее. На фотографиях того времени он выглядит как одна из тех криминальных личностей, которые он тогда идеализировал, — игроки и воры с тонкими усиками, заполнявшие прибрежные бары Афин и Константинополя. Пронзительный взгляд, нос с горбинкой — всем своим видом он напоминал ястреба. Однако когда он улыбался, взгляд его теплел, и сразу становилось понятно, что Левти никакой не гангстер, а избалованный, не знающий жизни сынок вовремя почивших родителей.
Но в тот летний день 1922 года Дездемона не смотрела на лицо своего брата. Она изучала его пиджак, набриолиненные волосы, брюки в полоску и пыталась понять, что же с ним произошло за несколько последних месяцев.
Левти был на год младше Дездемоны, и она часто недоумевала, как ей удалось прожить этот год без него. Сколько она себя помнила, он всегда был рядом, на соседней кровати за килимом, который их разделял. Из-за этой ширмы он показывал кукольные представления, когда его руки превращались в хитрого горбуна Карагиозиса, который всегда одурачивал турок. В темноте он сочинял стихи и пел их, поэтому одной из причин неприязни Дездемоны к его новым американским песням было то, что их он исполнял только для себя. Она любила его так, как только сестра может любить брата: он был ее утешением, другом и наперсником, они вместе отыскивали короткие горные тропинки и пещеры отшельников. Их духовное родство было настолько всеобъемлющим, что иногда она забывала о том, что они два разных человека. В детстве они карабкались по горным террасам как четырехногое двуглавое существо. Она привыкла видеть их сиамскую тень, появлявшуюся на беленой стене дома по вечерам, и когда видела только собственную, ей казалось, что от нее отрезали половину.
Но наступивший мир все изменил. Левти начал пользоваться предоставившейся ему свободой. За последний месяц он спускался в Бурсу уже семнадцать раз. А три раза даже оставался ночевать в таверне «Кокон», напротив мечети султана Ухана. Однажды Левти ушел в ботинках, гетрах, бриджах и рубашке, а вернулся на следующий вечер в костюме в полоску, с шелковым шарфом, повязанным вокруг шеи как у оперного певца, и черным котелком на голове. Помимо этого с ним произошли и другие перемены. Он начал учить французский по маленькому разговорнику в сиреневой обложке. У него появились театральные жесты: он то засовывал руки в карманы и звенел там мелочью, то снимал шляпу. А когда Дездемона занималась стиркой, то находила в его карманах клочки бумаги, исписанные цифрами. От его одежды пахло мускусом, табачным дымом и чем-то сладким.
И сейчас зеркало не могло скрыть того, что они все больше отдалялись друг от друга. И тогда моя бабка, на челе которой уже сходились грозовые тучи, готовые разразиться полномасштабной бурей, взглянула на своего брата, который еще недавно был ее тенью, и поняла: что-то не в порядке.
— Куда ты собираешься идти в этом костюме?
— А ты как думаешь? В Коза-Хан. Продавать коконы.
— Tы ходил вчера.
— Но сейчас самый сезон.
Он снова зачесал черепаховым гребнем свои волосы направо и добавил бриолина, пригладив непослушный завиток.
Дездемона подошла ближе, взяла тюбик с бриолином и понюхала его. От его одежды пахло иначе.
— Чем ты еще там занимаешься?
— Ничем.
— Но ведь ты иногда остаешься там ночевать.
— Путь не близкий. Иногда я прихожу уже затемно.
— И что ты куришь в этих барах?
— Что дают в кальянах. Об этом неприлично спрашивать.
— Если бы мама с папой узнали, что ты пьешь и куришь… — она умолкла.
— Но ведь они не узнают, — ответил Левти. — А значит, мне ничего не грозит. — Но его легкомысленный тон звучал неубедительно. Левти вел себя так, словно ему удалось избавиться от переживаний после смерти родителей, но Дездемона смотрела глубже. Она мрачно улыбнулась и не говоря ни слова подняла кулак. Левти автоматически сделал то же, продолжая любоваться собой в зеркале. Они начали считать: «Раз, два, три… пли!»
— Камень сильнее змеи. Я выиграла. Так что давай рассказывай, — заявила Дездемона.
— Что рассказывать?
— Что такого интересного в Бурсе?
Левти снова провел гребнем по волосам и зачесал их налево, поворачивая голову то туда, то сюда и рассматривая себя в зеркале.
— Как лучше? Направо или налево?
— Дай посмотреть. — Дездемона сначала нежно притронулась к его голове и тут же разлохматила всю его прическу.
— Эй!
— Что тебе надо в Бурсе?
— Оставь меня в покое.
— Говори!
— Ах ты хочешь знать? — воскликнул вышедший из себя Левти. — А ты как думаешь? — с плохо сдерживаемым раздражением произнес он. — Мне нужна женщина.
Дездемона прижала руки к груди, отступила на пару шагов и снова уставилась на своего брата, увидев его уже новыми глазами. Мысль о том, что Левти, спавший с ней рядом и разделявший всю ее жизнь, может быть одержим таким желанием, никогда не приходила ей в голову. Потому что, несмотря на свою физическую зрелость, тело Дездемоны продолжало оставаться для нее чужим. По ночам она видела, как ее брат во сне яростно обхватывал свой веревочный матрац. А еще в детстве она иногда замечала, как он трется о деревянную подпорку в хижине с коконами, обхватив ее руками и раздвинув колени. Но все это не производило на нее никакого впечатления. «Чем это ты тут занимаешься?» — спрашивала она Левти, которому тогда было восемь или девять лет. А тот решительно и спокойно отвечал: «Хочу испытать это чувство». — «Какое чувство?» — «Ну, ты знаешь, — тяжело дыша и продолжая сгибать и разгибать колени, — то самое».
Но она не знала. Потому что это было задолго до того, как, нарезая огурцы, Дездемона случайно прислонилась к углу кухонного стола и тут же инстинктивно налегла на него еще сильнее, после чего стала оказываться в этой позе — с углом стола, зажатым между ног, — каждый день. Да и теперь, занимаясь готовкой, она порой бессознательно возобновляла свое знакомство с обеденным столом. Но повинным в этом было ее тело, молчаливое и хитрое, как все тела на свете.
Походы ее брата в город были совсем иным. Похоже, он знал, что ему нужно, и находился в полной гармонии со своим телом. Его душа и тело были едины, они были одержимы одной мыслью и одной страстью, и Дездемона впервые не могла в них проникнуть; она лишь чувствовала, что не имеет к ним никакого отношения.
Это страшно злило ее. Подозреваю, что это вызывало у нее вспышки ревности. Разве не она была его лучшим другом? Разве они не делились всеми своими тайнами? Разве она не делала для него все — шила, стирала, готовила — как родная мать? Разве не она взвалила на себя весь труд по уходу за шелковичными гусеницами, чтобы ее бесценный братик мог брать у священника уроки древнегреческого? Разве не она ему сказала: «Tы можешь заниматься книгами, а я займусь шелкопрядами. Единственное, что тебе придется делать, так это относить коконы на рынок»? И разве она жаловалась, когда он стал задерживаться в городе? Разве она упрекала его из-за этих клочков бумаги или мускусно-сладкого запаха, исходившего от его одежды? Она подозревала, что ее братец-фантазер пристрастился к гашишу. Она знала, что там, где исполняют ребетику, всегда курят гашиш, но знала она и то, что Левти пытается справиться с утратой родителей и старается утопить свое горе в облаках дурмана под звуки самой печальной музыки на свете. Она все это понимала и потому молчала. Но теперь она видела, что ее брат пытается избавиться от своего горя совсем иным способом, и больше она молчать не собиралась.