Твои благие начинанья –
 Муж несомненного призванья,
 Муж примиряющей любви…
 Недаром ветхие одежды
 Ты быстро с плеч своих совлек.
 Бог победил – прозрели вежды,
 Ты был поэт – ты стал Пророк.
  Мы чуем приближенье Света –
 И вдохновенный твой Глагол,
 Как вестник Нового Завета,
 Весь Мир Славянский обошел.
   Мы чуем Свет – уж близко Время –
 Последний сокрушен оплот –
 Воспрянь, разрозненное время,
 Совокупись в один народ –
   Воспрянь – не Польша, не Россия –
 Воспрянь Славянская Семья! –
 И отряхнувши сон, впервые
 Промолви слово: Это я! –
   Ты ж, сверхъестественно сумевший
 В себе вражду уврачевать –
 Да над душою просветлевшей
 Почиет Божья благодать!
  Мицкевич, хотя он впоследствии, подпав под чуждое влияние, снова изменил свою позицию в отношении России, хранил эти стихи до конца жизни.
 Тютчевское стихотворение, обращенное к Адаму Мицкевичу, как бы встало в один ряд с написанным за год до того стихотворением к Вацлаву Ганке. И, как уже было сказано, идея теснейшего единения славянских народов занимала очень важное место в политической философии – или, вернее, историософии – Тютчева.
 Однако Тютчев все же не был славянофилом. Он, в частности, исходил в своей идее союза со славянами из совершенно иных предпосылок и соображений.
 Уже в 30-х годах Тютчев с поистине гениальной прозорливостью, можно прямо сказать – пророчески, понял, что впереди – неизбежная новая схватка с Западом. Когда Крымская война началась, Тютчев писал (1 и 23 ноября 1853 года) Эрнестине Федоровне: «Я был, кажется, одним из первых, предвидевших настоящий кризис… В сущности, для России опять начинается 1812 год…» Когда война была уже в разгаре, он писал жене (24 февраля 1854 года): «Ты лучше, чем кто-либо другой, знаешь, что я был одним из первых и из самых первых, видевших приближение и рост этого страшного кризиса…» И уточнил в письме от 18 августа того же года: «Более пятнадцати лет я постоянно предвидел эту страшную катастрофу».
 Более пятнадцати лет – это значит не позже чем с 1839 года. Но, по всей вероятности, Тютчев предвидел грядущую схватку с Западом еще ранее; он подразумевает здесь свои первые разговоры об этом с Эрнестиной Федоровной, на которой он женился именно в 1839 году. Более того, намек на это предвидение присутствует уже в созданном, вероятно, в 1832 году стихотворении о Наполеоне («Два демона ему служили…»), которое Пушкин включил в третий том «Современника»; стихотворение было тогда запрещено цензурой, так как оно-де «может вести к толкам весьма неопределенным».
 Тютчев при всей своей скромности говорит в 1854 году, что он был «из самых первых», видевших, что России предстоит как бы новый 1812 год. Можно, пожалуй, утверждать, что Тютчев в данном отношении вообще был единственным ясновидцем (он говорил о себе: «…я задыхаюсь от своего бессильного ясновидения»).
 Правда, как чрезвычайно интересно писал недавно Д.Д. Благой, другим таким ясновидцем следует, по-видимому, считать Пушкина. Речь идет об его последнем, предсмертном стихотворении: «Была пора: наш праздник молодой…», созданном в октябре 1836 года.
 «Стихотворение осталось незавершенным, – отмечал Д.Д. Благой. – Но сама его незавершенность в высшей степени знаменательна. Ощущением снова надвигающегося исторического «урагана», нового столкновения между Россией и буржуазной Европой, тревогой перед неведомым и грозным грядущим проникнуты его последние строки:
  И новый царь, суровый и могучий,
 На рубеже Европы бодро стал,
 И над землей сошлися новы тучи,
 И ураган их……………………………»
  Разумеется, Тютчев, с 1822 года живший в центре Европы, имел гораздо больше возможностей, чтобы ясно предвидеть нарастающий «ураган». И к моменту своего увольнения из министерства иностранных дел он уже, надо думать, весь проникся этим предвидением.
 18 марта 1843 года Тютчев пишет родителям из Мюнхена: «Хоть я не привык жить в России, но думаю, что невозможно быть более привязанным к своей стране, нежели я, более постоянно озабоченным тем, что до нее относится» (курсив мой. – В. К.). По всей вероятности, здесь подразумевалась именно постоянная озабоченность грядущим столкновением с Европой.
 И обращения к идейным вождям славянских народов были для Тютчева, очевидно, прежде всего обращениями к наиболее естественным, как ему представлялось тогда, союзникам в грядущей схватке, – для чего, разумеется, необходимо было глубокое сознание единства славянских судеб.
  Более сложной, даже отчасти загадочной была другая политическая акция Тютчева, предпринятая в тот же период его «частной жизни» в Мюнхене в 1842–1844 годах. Он вступил в самые тесные отношения с одним из известнейших тогдашних публицистов и историков Германии Якобом Фальмерайером (1790–1861). Воспитанник Баварского университета, он преподавал историю и философию, а затем посвятил себя изучению Востока. В 1827 году Фальмерайер опубликовал получивший высокое признание трактат «История Трапезундского царства».
 Вскоре, в 1831 году в Мюнхен прибыл уже известный нам А.И. Остерман-Толстой, решивший предпринять путешествие по Ближнему Востоку. По-видимому, не без посредства Тютчева его прославленный родственник пригласил Фальмерайера в качестве знатока Востока сопровождать его в этом длительном путешествии с обязанностями личного секретаря. Затем Фальмерайер уже сам совершил несколько путешествий на Восток, опубликовал целый ряд работ и вернулся летом 1842 года в Мюнхен как знаменитость и ученого, и политического мира Германии.
 Фальмерайер постоянно публикует статьи о проблемах истории и политики Востока в издававшейся в Аугсбурге «Всеобщей газете», которую Тютчев определил как «первую германскую политическую трибуну» (вспомним, что тогда единая Германия только складывалась и газета как бы предвосхищала ее единство) и поддерживает отношения со многими видными политическими и идеологическими деятелями страны.
 Тютчев после возвращения Фальмерайера многократно встречался с ним. 27 октября (то есть по европейскому стилю – 9 ноября) 1842 года Фальмерайер сделал запись в своем дневнике о встрече с Тютчевым, где привел его слова о себе: «Я один из всех публицистов Запада понимаю, что такое Москва, что – Византия; просвещенный разбор моих работ… Мы еще не расходились, когда принесли «Всеобщую газету» с первым выпуском моей, отвергнутой Академией, речи».
 В этой речи, называвшейся «Политика Востока», Фальмерайер говорил о трех мировых городах, играющих судьбоносную роль в истории человечества, – Иерусалиме, Риме и Константинополе, сосредоточиваясь на последнем. Он утверждал, что наследие Византии живо, несмотря на турецкое завоевание, – живо и в самом Константинополе, под чисто внешними формами Османской монархии, и в России. К этому необходимо добавить, что Фальмерайер весьма отрицательно (если не сказать еще резче) оценивал в своей речи это наследие. Он рассуждал о «бездушной пустоте православной веры», об отрицании любых частных интересов людей, интересов, которые подавляет исключительная забота о целом, о создании материальной мощи и достижении посредством ее владычества над миром. Ради этого живет и развивается византийское наследие и, несмотря, на все усилия Запада, не сворачивает со своего пути. И если германский дух не сможет проникнуть на Восток и преобразовать его, надо готовиться к смертельной битве с наследниками Византии. Единственный выход – победоносное проникновение германского и, шире, европейского духа на Восток. К этому Фальмерайер и призывал Германию в конце своей речи, напечатанной в трех номерах «Всеобщей газеты».
 В ряде работ о Тютчеве, рассматривающих этот период его жизни, высказано предположение, что Тютчев намеревался, так сказать, перевоспитать Фальмерайера и из врага России (в которой тот видел верную наследницу византийского духа) превратить чуть ли не в ее горячего сторонника. А поскольку Фальмерайер позднее, в 1845 году, в своем двухтомном сочинении «Фрагменты из путешествия по Востоку» крайне резко писал о России, акция Тютчева истолковывается подчас как полная неудача, как его дипломатическое поражение.
 Однако нет сколько-нибудь серьезных оснований предполагать, что Тютчев в самом деле – что было бы, скажем прямо, весьма наивно – надеялся «перевоспитать» Фальмерайера. Во-первых, Фальмерайер как враг России был, надо думать, не менее или даже более важен и нужен Тютчеву, чем как «союзник». Хорошо известно, что европейская дипломатия постоянно стремилась тогда создать видимость в целом мирного и доброжелательного отношения к России, за исключением, так сказать, отдельных вопросов, и на этой