Год прошел, забыли. А на следующее лето опять началось в Стоянове беспокойство. Теперь не только грядки топтали и в поле кругами выплясывали, так что трава качалась без ветра, но и в двери по ночам стучаться начали, в окна скрестись. Глянешь – пусто, отвернешься – скребет, точно ноготками. А на речке плескало ночью в темноте и выло тоненько.
У Вериного соседа, Ильи, вдобавок куры пропадать стали и собака сдохла ни с того ни с сего. Он и вышел раз ночью со двора, хотел поймать тех, кто безобразничает. Ружье взял.
На рассвете пастух нашел Илью в речке. Сидел Илья в камышах, посиневший, распухший, задыхался и квакал, точно досмеивался из последних сил. Лицо вздулось, как у утопленника, думали, помрет не днем, так к вечеру. Но Илья оклемался немного, только дурной совсем стал – все кидался на людей с кулаками и матерился тоскливо, навзрыд. К Вере в дом ломился, стекла ей побил, еле оттащили. А на Троицын день Илья помер.
Любанька опять к Вере – кустами-огородами, чтоб не заметили. Стучалась, звала – не отвечает Вера. А войти Любанька не может – после того как она Вере закрутку на огороде сделала, Вера в ворота, в незаметном месте каком-то, иголку воткнула. И Любанька только вертится, а пока иголка есть – нельзя ей под воротами пройти.
– Вера, пусти, потолкуем! – кричала Любанька у забора. – Нас ведь сгубишь и себя!
Вспомнили о Любанькиных словах после того, как на третье лето девчонки в лесу пропали, а потом вернулись – мертвые. Рассказывают так: ветер сильный в тот день был, и из леса звуки всякие долетали – не то деревья скрипят, не то человек кричит. А девчонки-дуры, Галка с Тайкой, пошли посмотреть, не поспела ли земляника. И как провалились обе. Искали их до самого вечера, а ночью Тайкина мать фонарь во дворе зажгла, а сама у окна села – ждать, вдруг дочка вернется. Затихло все, ночь безлунная, черная, и вдруг видит Тайкина мать – ворота распахиваются и Тайка с Галкой входят. Лица у обеих серьезные, спокойные, волосы распущены, и одежда совсем не та, в какой уходили – рубахи какие-то длинные, белые. И глаза, это Тайкина мать хорошо запомнила, у них светлые стали, прозрачные, совсем как вода.
Мать вскочить хотела, к ним кинуться – а сама пальцем шевельнуть не может, застыла. Девчонки у окна встали, руки к ней тянут – а ноготки-то синие… И губами шевелят медленно, точно говорят что-то. Наконец мать Тайкина услышала:
– Будет вам, мамочка, плохо, пока не вернете, что взяли.
Мать застонала, дернулась, а девчонки на нее двинулись. Брови хмурят, и вода с рубашек течет. К самому окну подошли – и вдруг пропали, в морось водяную рассыпались.
Поняли в Стоянове, что надо к знающему человеку идти. А знающих – вроде бы, потому что трудно в такое верить, когда люди в космос летают, а с другой стороны, как не поверишь, если мертвые к живым ходят, – знающих и было на все село двое: Вера да Любанька. К Вере стучались – тихо, ставни закрыты, будто и нет никого. Пошли к Любаньке, а та на пороге уже ждет.
– Это Вера у них взяла. Сама к ней пойду, поговорю по-хорошему.
– Мы с тобой, уж заставим, – напирают стояновские.
Любанька на них глянула – у кого палка в руке, а кто и с ружьем явился. Лица со страху бледные, злые, а в глазах даже радость какая-то, точно на охоту вышли.
– Сидите, – говорит, – по домам. А то и вас заберут. Вон уже не одного, а двух сразу увели, во вкус вошли, значит.
Дождалась Любанька сумерек, в платок пуховый до глаз замоталась и к дому подруги своей заклятой пошла. Что потом было – это уже только с ее слов известно, может, и врала.
Рассказывала Любанька, что взяла с собой живой огонь – свечку церковную, чтобы посмотреть, кто это в темноте куролесит и людей забирает. Только вышла на улицу – видит, как вокруг девки и парни в белых сорочках бродят, все незнакомые. Увидели Любаньку – по кустам попрятались, по канавам, камни стали кидать, свечку из рук выбить норовят. А Любанька идет и бормочет:
– Как огонь невредим, так и я цела…
Почти всю улицу прошла, и вдруг выбегает к ней девочка, худенькая, черненькая, волосы чуть не до колен.
– Любонька, Любонька, это ж я, Катя…
Любанька застыла – сестра перед ней младшая, любимица, лет двадцать назад от скарлатины померла, на Русальную неделю.
– Любонька, пойдем с нами на березке качаться.
Засмеялась, а потом рот вдруг распахнула дырой черной, так что подбородок до ямки под шеей упал, и дунула холодным, затхлым, как из-под земли – прямо на свечку. Любанька пламя укрыла на груди, и платок затлел, и руку обожгла, но на самом кончике огонек уцелел. Другой рукой Любанька сорвала чернобыльник, вся обочина им заросла, и в сестру швырнула:
– Хрен да полынь, плюнь да покинь!
Катя взвизгнула, лицо у нее перекосилось, нос крючком согнулся, глаза запали. И сгинула, моросью рассыпалась.
Любанька до Вериных ворот дошла – а там все так же игла торчит, не пускает дурного человека – это Любаньку, значит. Тогда она свечку кверху подняла и через забор полезла. Ободралась вся, матом изошла, но перевалилась все-таки на ту сторону, а платок так на заборе и остался.
В дом Любанька зашла – а там грязь, тряпки навалены, воняет. Пошла искать – и в дальней каморке Веру нашла – сидит в углу, трясется, вокруг лампадки горят. А посреди каморки – Пава в своей кроватке, еле умещается. Огромная выросла, не три года ей на вид, а все десять, и красивая девчонка – глаз не оторвать. Кожа белая, волосы шелковые, а глаза не по-человечьи глядят, души в них нет. Вокруг кроватки крошки, кости обглоданные, потроха какие-то, мухи летают. Пава Любаньку увидела, руки к ней тянет и стонет:
– Е-есть хочу, тетенька…
Тут Вера очнулась, поднялась – и к дочке своей, от Любаньки ее загораживает.
– Ведьма! – орет. – Чего к людям вламываешься?
А Пава ее за руку – цап, до крови вгрызлась. И заметила Любанька, что все руки у Веры искусаны, и на шее от зубов следы, и на щеке, а сама Вера тощая, одни кости остались.
– К каким людям, Веронька? Сожрет она тебя, а родня ее все село изведет! Посмотри – какая она дочка тебе?
Вера разревелась:
– Доченька, доченька!.. Одна у меня, нет больше никого!
Пава свое тянет:
– Е-есть хочу…
А у самой тоже слезы из глаз побежали. Любанька Веру обняла, от кроватки оттащила и шепчет:
– Верни подменыша, Веронька. Вон подружки ее на улице воют, зовут, а сегодня день последний, дальше им гулять не дозволено. Они ж вместо нее живых уводят, Веронька. Верни подменыша…
А Вера кричит:
– Не подменыш она, а доченька моя!..
– А она к тебе приходить на Русальную неделю будет с подружками. Не сможешь ты ее всю жизнь тут держать. В окно погляди, кто там по улице ходит, ты ж все Стояново с ними рассорила. Всех погубишь, Веронька! Худо им без нее, и нам худо, и ей – глянь, души нет, а плачет, к подружкам хочет. Ты ж и ее мучаешь…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});