якобы писал. Он уже давно скакал с одной тени на другую, как девочка, играющая в «Слепого Майка», кланялся направо и налево, расшаркивался, льстил… Сначала он пытался заморочить голову Энексу Гермаксу — второму сыну из старинного семейства мингулэйских рыбников, жирному и страдающему эпилепсией, затем сонной проститутке из Минне-Сабы, которая только по-матерински улыбнулась ему, и наконец, лорду Мункарроту, своему старому знакомому. Мункаррот вяло посмеивался, устремив взгляд куда-то в другую сторону, и махал перчаткой.
— Ох, ну что ты, дружище, нет, — неумолимо шептал он. — Во имя всего святого, нет!
Слова падали из его вялого рта одно за другим, как крошки свинины.
Патинс был в ужасе. Он потянул Мункаррота за рукав.
— Но послушайте!..
Ему было негде ночевать; его долги — следовало предположить — были слишком велики, чтобы от них убежать. Хуже того: он уже чувствовал, как стихи копошатся где-то в основании черепа, точно личинки в мертвом теле, и искал от них спасения — а спасти его могла либо женщина, либо бутылка. Несчастный поэт быстро кивнул, потом тряхнул головой, разрушая свой фантастический гребень.
— Но послушайте!
Он шагнул в лужицу потустороннего лунного света, отставил одну ногу и, заложив руки за спину и вытянувшею, начал читать:
Мой друг, едва лишь трав валы осыплются
И череп ярки в поле время выбелит,
Средь мальв ползя, убийство тошнотворное
Дарует нам ответ и утешение.
Брюхатые, в ладонях дня грядущего,
Трепещем мы, сердца пустот тревожа,
И зубы тигра, лязгая на отмели,
У ног рыбачки пену волн багрят!
Никто не обратил на него ни малейшего внимания. Хорнрак сидел, развалясь, в углу зала, откуда мог следить и за дверью, и за окном. Не то чтобы он кого-то ждал — это была просто мера предосторожности, ставшая привычкой. Его длинные белые пальцы обвили горлышко черного кувшина, на тонких губах играла презрительная улыбка. Он терпеть не мог Патинса и совершенно не доверял ему, но это выступление — явление в общем-то привычное — его слегка удивило. Поэт, который после своей дикой импровизации совсем запыхался, понемногу успокаивался, точно жидкость в потревоженном стакане. Обессиленный, он озирался, точно вол на скотобойне, потом делал несколько торопливых нерешительных шагов то в одну, то в другую сторону, а причудливые фрески «Калифорниума» смотрели на него сверху вниз. Но сегодня он уже приставал ко всем, кроме Хорнрака и Чорики нам Вейл Бан.
Патинс качнулся и повернулся к женщине с длинным узким лицом и широко посаженными глазами. Она ничего ему не даст, подумал Хорнрак. Вот тут-то мы и увидим, насколько его на самом деле прижало.
— Между прочим, я обедала с хертис-Пандами, — доверительно сообщила она, не глядя на Патинса, когда он вился перед ней вьюном, точно перед любимой супругой. — Они были так добры…
Потом посмотрела на поэта так, словно видела его впервые, и ее дебильная улыбка раскрылась, как цветок.
— Грязь и навоз! — заорал Патинс. — Я не просил вас рассказывать о светской жизни!
Его трясло, но он все-таки нашел в себе силы подойти к Хорнраку.
Серая тень возникла в дверях у него за спиной и заколыхалась, словно старая, потрепанная, но все еще смертельно опасная греза. Хорнрак отшвырнул кресло к стене и не глядя нащупал рукоятку своего простого стального ножа.
Лунный свет стек по его лезвию и капнул на запястье…
Патинс, который не видел тени в дверном проеме, вытаращился на наемника так, словно был поражен до глубины души.
— Нет, Хорнрак, — пробормотал он. Язык фиолетовой ящеркой высунулся у него изо рта и мазнул по губам. — Пожалуйста. Я только хотел…
— Подвинься, — бросил Хорнрак. — Живо.
Алый гребень умиротворенно качнулся, поэт издал громкий отрывистый смешок, в котором звучало лишь отчаяние, и отскочил в сторону — как раз вовремя. Это позволило Хорнраку разглядеть человека, который именно в этот миг качнулся в дверях и почти упал внутрь.
…Лишь тонкая барабанная перепонка отделяет нас от будущего. События сочатся сквозь нее неохотно, со слабым гудением; если они сами и порождают какой-то звук, он не громче шума ветра в пустом доме перед дождем. Гораздо позже, когда течение необратимых перемен подхватит их обоих, Хорнраку придется выучить ее имя — Фей Гласс из Дома Слетт, что больше тысячи лет назад прославился склонностью к немыслимой жестокости… и немыслимому состраданию. Но пока она — не более чем слабый отголосок того, что должно произойти — женщина из числа Рожденных заново, с глазами испуганной добродетели, с волосами удивительного лимонного цвета, которые обкорнали как придется, и неуклюжей осанкой на грани уродства и нелепости. Она как будто забыла или почему-то так и не узнала, как надо стоять. Колени и локти странными болезненными изломами выпирают под толстым бархатным плащом, в который она закутана. Тонкие пальцы впились в какой-то сверток из водонепроницаемой ткани и цветной кожи. Немытая, заляпанная грязью, точно путешественница, она стоит, всем телом выражая смущение и страх. Моргая, она косится на нож Хорнрака — он кажется ей острым осколком полночи и истинного убийства, торчащим из странных, беспорядочных теней бистро «Калифорниум». Она смотрит на отвратительный красный гребень Патинса и на Мункаррота в его лайковых перчатках, который улыбается и восхищенно шепчет:
— Привет, моя дорогая. Привет, моя мокрая редисочка…
— Это я, — отвечает она. И падает, как вязанка хвороста.
Едва ее пальцы слабеют, Патинс бросается к ней и начинает терзать сверток.
— Что это может быть? — пробормочет он себе под нос. — И никаких денег! Никаких денег!
Он всхлипывает и подбрасывает находку высоко в воздух. Сверток несколько раз переворачивается, с глухим стуком падает на пол и закатывается в угол…
Хорнрак встает и отвешивает поэту пинка.
— Ступай домой и воняй там, Патинс.
И задумчиво смотрит на него сверху вниз.
Примерно через десять лет после победоносного окончания войны Двух королев стало очевидно: основная часть Рожденных заново не выдерживает непрерывного напряжения, необходимости каждый миг отделять свои мечты и воспоминания, куда им уже не вернуться, от действительности, в которой они себя обнаружили. Правда, еще во время многовекового сна их изредка охватывала некая болезненная растерянность. Поэтому было решено не возрождать никого, пока возрожденные не найдут способа справиться с этой напастью. Тем временем те, кто находился в наиболее тяжелом состоянии, покинули Город, чтобы основать среди нагорий и литоралей обезлюдевшего Севера многочисленные поселения. Считалось, что поселенцы будут помогать друг другу и в итоге исцелятся. В этом решении было что-то отталкивающе бессердечное. Оно устраивало лишь тех