В течение трех следующих месяцев я изучал искусство игры на корнет-а-пистоне под руководством специалиста. Он раздражал своими мещанскими манерами и утомительной привычкой повторять, что «трубка», как он называл корнет, больше чем любой другой инструмент, напоминает человеческий голос, но музыкант он был знающий и добросовестный, и я упорно продолжал занятия, невзирая на возражения соседей. Наконец я осмелился спросить его, достаточно ли я преуспел, чтобы сыграть соло для одного своего друга.
— Видите ли, полковник, — ответил он, — по правде говоря, у вас нет природного таланта, во всяком случае, пока что он у вас еще не проявился. Да к тому же вы слишком сильно дуете. Поверьте, сэр, тут не нужно так напрягаться, от этого звук только хуже. А что вы хотите сыграть для своего друга?
— Одну вещь… «Серенаду» Шуберта.
Он изумленно уставился на меня и покачал головой.
— Она же написана не для этого инструмента, сэр, — сказал он. — Вы никогда ее не сыграете.
— Как только я исполню ее без ошибок, вы получите пять гиней сверх обычной платы.
Это рассеяло его сомнения. Но даже после усердной практики я исполнял «Серенаду» весьма неуверенно и с большим трудом. Наконец я все-таки добился успеха.
— На вашем месте, полковник, — сказал мой наставник, кладя в карман пять гиней, — я бы приберег этот мотив для себя, а друзьям сыграл бы что-нибудь попроще. Здесь, дома, вы играете довольно прилично, поупражнявшись перед этим полчасика, но когда меня не будет рядом, дело пойдет не так гладко, вот увидите.
Я не принял всерьез этого совета, разумность которого теперь полностью признаю. Но в то время я был весь во власти давно задуманного плана сыграть Линде «Серенаду». Ее дом в северном конце Парк-Лейн был расположен как нельзя более удобно для этой цели; я уже подкупил слугу, чтобы он впустил меня в палисадник перед домом. Как-то в конце июня я узнал, что Линда намерена провести вечер дома и отдохнуть от светской суеты. Это и был тот случай, которого я ждал. В девять часов я положил корнет в дорожный сак и поехал к Мраморной Арке, а дальше пошел пешком. Внезапно я услышал голос Порчерлестера.
— Здравствуйте, полковник! — окликнул он меня.
Не желая подвергаться расспросам, я предпочел опередить его и спросил, куда он направляется.
— Я иду к Линде, — ответил он. — Она вчера дала мне понять, что ныне будет одна весь вечер. Я не скрываю от вас этого, полковник, потому что вы человек чести и знаете, как она добродетельна. Я обожаю ее. Если бы только я мог быть уверен, что ей нравлюсь я сам, а не просто мой голос, я был бы счастливейшим человеком в Англии.
— Я убежден, что ваш голос тут ни при чем, — сказал я.
— Благодарю вас, — воскликнул он, крепко сжимая мне руку, — это очень любезно с вашей стороны, но я не смею тешить себя надеждой, что вы правы! Когда я смотрю на нее, у меня даже дух захватывает. Вы знаете, я так ни разу не набрался храбрости спеть ей «Серенаду» Шуберта после того, как она сказала, что это ее любимая вещь!
— Почему? Ей не нравится, как вы поете «Серенаду»?
— Да нет, я же говорю вам, что ни разу не осмеливался спеть ее при Линде, хотя она меня всегда об этом просит. Я чуть ли не ревную ее к этой проклятой мелодии! Но я готов сделать что угодно, лишь бы доставить ей удовольствие, и завтра ее ждет сюрприз у миссис Локсли-Холл. Я даже брал уроки и работал над «Серенадой» в поте лица, зато уж теперь, кажется, могу быть доволен. Только, если увидите Линду, помните: ни слова об этом. Пусть это будет сюрпризом.
— Вы, несомненно, поразите ее, — сказал я, торжествуя при мысли, что он опоздает на сутки. Я знал, что его голос не выдержит сравнения с меланхолической нежностью, угрожающей мрачностью, сдержанной силой, которые искусный исполнитель способен извлечь из инструмента, лежащего в моем саке. Мы простились, и он вошел в дом Линды. Через несколько минут я был в палисаднике и, укрывшись в тени кустов, смотрел на них — они сидели возле открытого окна. Их разговор не доносился до меня; казалось, Порчерлестер никогда не уйдет. Вечер был довольно прохладный, а земля сырая. Пробило десять часов, четверть одиннадцатого, половину одиннадцатого; я уже почти решил идти домой. Если бы Линда не сыграла на рояле несколько пьес, я бы просто не выдержал. Наконец они поднялись, и теперь я мог разобрать, что они говорили.
— Нет, нет, — сказала она, — вам пора идти. (Как горячо я согласился с ней!) Но вы могли бы спеть мне «Серенаду». Ведь я вам сыграла целых три пьесы.
— Я ужасно простужен, — сказал он. — Нет, я в самом деле не могу. Спокойной ночи.
— Какой вздор! Вы вовсе не простужены. Но не важно. Больше я никогда вас об этом не попрошу. Спокойной ночи, мистер Порчерлестер.
— Не сердитесь на меня, — сказал он. — Вы услышите, как я ее пою, и, может быть, раньше, чем думаете.
— О, как многозначительно вы это произнесли! Раньше, чем думаю! Если вы приготовили мне сюрприз, я вас прошу. Надеюсь, мы увидимся завтра у миссис Локсли-Холл.
Он подтвердил это и поспешил уйти, видимо, боясь выдать свой план. После его ухода она подошла к окну и залюбовалась звездами. Глядя на нее, я забыл о своем нетерпении; зубы мои перестали лязгать. Я вынул корнет из сака. Линда вздохнула, закрыла окно и опустила белую штору. Одного вида ее руки в этот миг было достаточно, чтобы я превзошел все свои прежние достижения. Линда села у окна, и я увидел на шторе ее тень. Она сидела ко мне боком. Мой час настал. Парк-Лейн почти затихла, а Оксфорд-стрит была слишком далеко, и шум движения не мешал мне.
Я начал. При первой же ноте Линда вздрогнула и прислушалась. Когда я закончил фразу и стало ясно, что именно я играю, она отложила книгу. Мундштук был холодный, как лед, губы у меня замерзли и не повиновались, поэтому, несмотря на величайшие старания, я никак не мог избежать тех хриплых, булькающих звуков, которые порой возникают даже у лучших корнетистов. Тем не менее, хотя я продрог и очень нервничал, справился я со своей задачей весьма прилично. Преисполняясь все большей уверенности в своих силах по мере того, как дело подвигалось к концу, я частично загладил несовершенство начала властной звучностью заключительных тактов и даже добился неплохой трели на предпоследней ноте.
По возгласам одобрения, которые донеслись с улицы, когда я кончил, мне стало ясно, что там собралась толпа и что о немедленном бегстве не может быть и речи. Я положил корнет в сак и стал ждать, чтобы толпа рассеялась и можно было уйти. А пока я не отрывал глаз от тени в окне. Она писала. Неужели, подумал я, она пишет мне? Потом она поднялась; тень закрыла все окно, и я уже не мог различить ее движений. Я услышал звон колокольчика. Через минуту дверь дома отворилась. Я отступил за кадку с алоэ, но, узнав подкупленного мной слугу, тихо свистнул. Он подошел ко мне с письмом в руке. Сердце у меня забилось, когда я увидел его.
— Все в порядке, сэр, — сказал он. — Мисс Линда велела передать вам это письмо; но вы не должны распечатывать его, пока не придете домой.
— Значит, она знала, что это был я? — сказал я в восторге.
— Думаю, что да, сэр. Когда она позвонила, я постарался, чтобы никто другой меня не опередил. Она сказал мне: «Вы найдете в саду джентльмена. Отдайте ему эту записку и попросите его идти домой. Он не должен читать ее здесь».
— А на улице еще есть народ?
— Все разошлись, сэр. Благодарю вас, сэр. Спокойной ночи, сэр.
Я бежал до самой Гамильтон-Плейс, а там взял кеб. Десять минут спустя я был у себя в кабинете и дрожащими руками разворачивал письмо. Оно было без конверта, просто аккуратно сложено. Я развернул его и прочел:
«714, Парк-Лейн, пятница.
Дорогой мистер Порчерлестер…»
Я остановился. Неужели она приписала ему мою «Серенаду»? Но тут возникал куда более важный и неотложный вопрос: имею ли я право читать письмо, адресованное не мне? Однако любопытство и любовь взяли верх над щепетильностью. Дальше в письме говорилось: