— Да, — возразил Бенуа, — именно люди пытают и мучают заключенных. Вы скажете, что эти люди недостойны называться людьми…
Он говорил о поверках в мороз, о полуголых, изнуренных узниках, которые ждутся друг к другу на снегу, пока конвойный выкрикивает их номера. На руке у каждого выжжено синее клеймо, как у скота. За малейший проступок заключенных вешаюi публично в назидание остальным. Иногда эсэсовцы забивают их насмерть дубинками или прикладами.
— Вы нам говорите о таких преступлениях, которые и вообразить невозможно, — подавленно промолвил Бестеги.
Бенуа продолжал:
— Были вещи и похуже. Гитлеровские врачи производили опыты на заключенных. Или же им объявляли: идите в душ. А душ оказывался газовой камерой…
— Что это такое? — спросил Модест.
— Газовая камера. Людям раздают кусочки мыла и ведут их в помещение наподобие душевой. Но с потолка пускают не воду, а газ, удушливый газ. Как только узники задохнутся, их сжигают в кремационных печах. Кусочки мыла заботливо собирают. Да и не только мыло. В этих лагерях есть целые склады одежды, чемоданов, очков, волос…
— О, замолчите, пожалуйста, замолчите! — прошептала Хуанита.
— Я хотел бы замолчать, — ответил Бенуа, опустив голову. — Но молчать нельзя. Нам никогда не испытать таких страданий, какие выпали на их долю.
— Ей-богу, лесной хищник лучше, — вставил Модест. — Зверь убивает вас и пожирает. Он не пытает свою жертву. А когда зверь сыт, он уходит в свою берлогу.
— Зверь не знает сытости, — добавил Бенуа со смутной усмешкой.
Модест покачал головой, словно размышляя: нельзя поверить всему этому, слишком много ужасов, вы выдумали их, чтобы напугать нас…
— И много народу погубили они таким образом? — спросил он после минутного раздумья.
— Я уже сказал вам — миллионы.
— Миллионы? Значит, больше, чем жителей в Тулузе или Марселе?
— Гораздо больше. Миллионы. Много миллионов. Но даже если бы жертв было меньше, преступление не стало бы менее тяжким.
— Нет, это не люди, — повторил пастух.
— Нет, это именно люди, которые терзают других людей. Вот почему их преступление так велико.
— А удалось кому-нибудь бежать из таких лагерей?
— Почти никому. Это слишком трудно.
— Но есть там такие, кто пытается бороться?
— Да, такие есть.
Модест взглянул на меня, на Хуаниту, потом на англичан и, наконец, на рассказчика. Лицо его выражало полную растерянность.
— Я лучше вскрыл бы себе вены, чем вот так мучиться, — пробормотал он.
— Я встретил одного человека, которому удалось выбраться из этого ада, — продолжал Бенуа. — Он чудом спасся и пробрался во Францию. От него-то я все и знаю. Он рассказывал, например, что, когда в бараке заболевал кто-нибудь, другие заключенные приходили ему на помощь. Каждый отдавал ему одну ложку похлебки. Иногда эта ложка спасала человека.
— Неужели они не могли дать ему больше?
— Вряд ли. Еды едва хватало на то, чтобы самим не умереть с голоду. Нельзя спасать одного ценой жизни других. Им приходилось все тщательно обдумывать и рассчитывать. Впрочем, это просто пример, один из многих.
— Какой ужас! — проговорил пастух, сжимая кулаки. — А известно хоть, где находятся эти лагеря? Разве нельзя послать туда самолеты? Ведь даже разбомбить эти лагеря будет лучше для этих несчастных!
Бенуа затянулся из трубки и, нагнувшись к англичанам, кратко перевел им содержание разговора. Юные лица летчиков омрачились.
Толстое дубовое полено догорало. Фиолетовые и красные язычки огня, вырываясь из бесчисленных пор древесины, лизали обугленную кору. Крюк для котла то блестел, то исчезал в дыму.
Англичане качали головой. Один из них повернулся к Модесту, энергично взмахнул рукой и произнес:
— Гитлер капут! Гитлер капут!
Много лет спустя в зимний снежный день я посетил Освенцимский лагерь. Ряды бараков безмолвно стояли в черно-белой тишине. Я видел своими глазами печи, где сжигались трупы, я видел газовые камеры. Я видел горы волос, очков, чемоданов. Я видел груды туфель, ботинок, отобранных у узников в их последний день. Я видел множество детской обуви. В зимние сумерки я шагал между бараками и перед глазами у меня стояли башмачки уничтоженных детей. Газ «циклон-Б» поставлялся гамбургской фирмой «Тэт и Стабенов». В 1942 и 1943 годах это предприятие отправило одному только Освенциму двадцать тонн «циклона-Б». В тот день, когда этот метод уничтожения был применен впервые, было умерщвлено двенадцать тысяч польских евреев. Я видел ткани из человеческих волос, абажуры из человеческой кожи. Я видел небо Освенцима и его бараки и проходы между ними. В этот вечер лагерь был пуст. В воздухе не стоял тяжелый запах, и в бараках не кишели человеческие тела. Не было изможденных лиц, исхудавших рук, впалых животов. Я перелистал журналы, куда аккуратная администрация нацистов неукоснительно заносила имена заключенных. Имя, национальность, дата рождения. И в снежных сумерках мне чудился шепот миллионов голосов. Поземка сметала снег и поднимала тут и там ледяные вихри. Я видел жалкий скарб тех, кто прибыл в эту обитель смерти. Я видел человеческие кости, кучи гребней, зубных щеток, обручальных колец. Я шагал среди этих останков, не в силах промолвить слово. Слова метались у меня в голове, как ласточки в дыму пожара. О безмолвие, мертвое безмолвие!.. Зимний ветер, черно-белый ветер мчался в тот вечер по земле от Пиренеев до Украины, унося голоса миллионов. Снежинки кружились над виселицей, на которой узники повесили коменданта лагеря.
— Гитлер капут! Гитлер капут! — повторил летчик.
Он улыбался. У него была молочно-розовая кожа, светлые голубые глаза, пшеничные брови и блестящие белокурые волосы. Крепкие, покрытые веснушками запястья выглядывали из слишком коротких рукавов.
Бестеги смотрел на Хуаниту. Нежный девичий профиль выделялся на темных стенах кухни между очагом и буфетом, под источенными балками, с которых свисали связки лука и мяты. Этот профиль напоминал старинную медаль, и на ней, как драгоценный камень, сиял черный глаз. Четкие и чистые линии воплощали совершенство человеческого лица.
* * *
Мне нужно было вернуться к себе на следующий день вечером. Бестеги немного проводил меня. Пройдя несколько шагов, он остановился, чтобы щелкнуть зажигалкой. Он затянулся и спросил меня с притворным безразличием:
— Так что же эта Хуанита, она родня мадемуазель Буайе или нет?
— Она говорит, что нет. Она не знала никого с такой фамилией.
— Вы уверены в этом?
— Насколько это возможно.
— Значит, это она, — прошептал пастух.
— Что вы хотите сказать?
Он снова медленно зашагал, засунув руки в карманы и поворачивая голову налево и направо, словно впервые видел эти места. Ручьи вздулись от недавних дождей, их плеск и звон слышался отовсюду. Холодный воздух пахнул свежей травой и фиалками. Бесчисленные потоки охватили гору сетью журчащих звуков и запахов лопнувших почек. Казалось, даже тень — и та течет между ветвями. Ветер рябил воду и шелестел молодой листвой.
Обсудив дела и повторив для верности все, о чем было условлено, я помахал ему рукой и стал спускаться в долину. Модест тоже сделал знак рукой и остановился на дороге, глядя мне вслед. Я обернулся и еще раз помахал рукой. Я не знал, что мне не суждено было больше его увидеть. Через полсотни метров я опять обернулся. Кампаса уже не было видно. На светлом фойе неба четко и прямо вырисовывался крепкий силуэт Модеста. Потом тьма поглотила его.
XI
Свет озарил мой дом. Его волны затопили дикий виноград и розовый куст перед окном, его лучистые медовые пальцы касались каждой набухшей почки, он заливал мою комнату, покрывал блестящим глянцем темные балки и побеленные известью стены.
Он сиял, как несравненный атлас высокогорных снегов. Молоко и пшеничная мука дали ему свою белизну. Цепкий и неуловимый, мимолетный и бессмертный дух весны наполнил мою комнату. Весна и свет.
Свет шагнул ко мне с горы Кампас, через пространства и утренний туман. Таким был, верно, свет утерянного рая, таким будет он в раю грядущем — в светлой жизни мирного человека. Яркие лучи перебросили сверкающий мост между мной и Кампасом.
Проснувшись, я не мог вспомнить, что видел во сне, и мне казалось, будто я вступаю в сон наяву. Весна бушевала вокруг оголенного серого селения. Распускающиеся цветы заслонили камни. Ростки свежей травы пробились сквозь солому крыш. Вздыхали воды и листья. Раскрылись бутоны на белых акациях, вишни оделись пушистыми цветами.
Кто-то окликнул меня с дороги. Я медленно подошел к окну. Ничто не удивляло меня в это тихое утро.
Я окинул взглядом еще не просохшую дорогу, коричневые и серые крыши, струйку воды над водопойной колодой. Золотистые лучи скользили по сланцу и камешкам дороги и по лицу девочки, которая меня звала.