Тебе кажется, что это пусть горько, но нормально. Мне нет.
7 июня 1926 г.
Совпаденья словаря и манеры таковы, что предположенное все-таки вышлю, чтобы не казалось, что Шмидта и Барьеры написал под влияньем Крысолова. О Барьерах. Не приходи в унынье. Со страницы, примерно, 58-й станут попадаться вещи поотраднее. Всего хуже середина книги. Начало: серость, север, город, проза, предчувствуемые предпосылки революции (глухо бунтующее предназначенье, взрывающееся каждым движеньем труда, бессознательно мятежничающее в работе, как в пантомиме) – начало, говорю я, еще м.б. терпимо. Непозволительное обращенье со словом. Потребуется перемещенье ударенья ради рифмы – пожалуйста: к услугам этой вольности областные отклоненья или приближенье иностранных слов к первоисточникам. Смешенье стилей. Фиакры вместо извозчиков и малорусские жмени, оттого что Надя Синякова, кот<орой> это посвящено, – из Харькова и так говорит. Куча всякого сору. Страшная техническая беспомощность при внутреннем напряжении, м.б. бо́льшем, чем в следующих книгах. Есть много людей, ошибочно считающих эту книжку моею лучшею. Это дичь и ересь, отчасти того же порядка, что и ошибки твоей творческой философии, проскользнувшие в последних письмах. Прости за смелость, – я это кругом обошел и знаю.
<На полях:>
Опечаток больше, чем стихов, потому что жил тогда (в 16 г.) на Урале. Постарался Бобров. Типический грех горячо преданного человека. Т. е. правил и выпускал он.
О Шмидте два слова. Нетерпеж послать (только послать, на почту снесть). Между 7й и 8й цифрой пропуск. Будет письмо к сестре (совсем другой человек пишет, нежели авт<ор> писем к «предмету»). Очень важная вставка. Почти готово, – но дошлю со 2-ой частью, где только и начинается драма. (Превращенье человека в героя в деле, в кот<орое> он не верит, надлом и гибель.) Будь ангелом, сделай милость, не пиши о вещах, пока я подробно в Крысолове не отчитаюсь. Будь другом, все равно, понравится ли, нет ли, пока молчи. Зачем остальная дребедень, объяснил уже раньше.
Ася называет его Сережей, и я подружился с этим именем. Все им очарованы, кто знает, и говорят одно хорошее. Мне кажется, что я его за что-то люблю, п.ч. мне как-то от него больно. Нет, просто люблю его и по-мужски, чудесно, уважаю.
Мне позвонили из «Комсомольской правды» (неслыханный случай) с просьбой разрешить напечатать «Мне 14 лет» (выбор, для комсомола!). Когда напечатают, будет возможность, если захочешь, со ссылкой на № комсомола в Верстах! Ты меня ненавидишь, я это чувствую.
Письмо 59
6 июня 1926 г.
Цветаева – Пастернаку
<О поэме «Попытка комнаты»:>
Я хотела дать любовь в пустоте: всё в ничто. Чувств<ую>, что любовь не получ<илась>, п.ч. есть вещи больше. Они – получились. Кроме того, у меня к тебе (с тобой) странная робость, скудость. Не затрагиваю. Точнее: не дотрагиваюсь. Ты ТО, что я люблю, не ТОТ, кого люблю.
Письмо 60
<нач. июня 1926 г.>
Цветаева – Пастернаку
<Среди поправок к поэме «Попытка комнаты»:>
Борис, как я бы хотела тебе показать свои чернов<ики>. Тебе – тебе – тебе одному, никому больше. Тебе, не соглядатаю, а содеятелю, сопреступнику. Для одного 4-стишия столько столбцов и смыслов. <Над строкой: для одной рифмы сколько> Это крайняя заумная изощряемость мысли, изощряемость, доводящая нас до тупика и бросающая на постель. Ум за разум!
Письмо 61
10 июня 1926 г.
Пастернак – Цветаевой
Тех писем не нагнать и не задержать в дороге. Впрочем, завтра попробую послать воздушной. – Ничего в них нет страшного или дурного. Но ими говорит то угнетенье, в котором я находился, пока не увидал второго письма Рильке к тебе. Теперь я люблю всё (тебя, его и свою любовь) так же бесконечно, как, в последний раз, 18-го мая (день твоей молчаливой пересылки). Знаешь, что меня тяготило последнее время? В твоих словах о нем мне стали мерещиться границы – тезисы об одиночестве и творчестве, вещи известные мне, как и тебе, не меньше; но, как это бывает со всем краеугольным, когда я его признаю и с ним соприкасаюсь, известные мне небрежнее, мимоходнее, обязательно в какой-нибудь частности, известные мне легче и живее, чем в твоей бесспорной формулировке. Ты же выражала их почти как ложь. Я боялся, что ты любишь его недостаточно. Мне трудно все это рассказать тебе с начала, с того предвосхищенья, которым была внушена вся весна, и поездка к тебе, и письмо к нему, и чутье всего, что должно было последовать: потянуть, полететь на нас из будущего. Я прекрасно понял (и это есть у меня в неотосланном письме) породистость и душевный такт твоей сдержанности при пересылке. Но именно то, что этому прирожденному движенью было оказано предпочтенье перед случайностью промаха (не промолчать, оказаться не золотой, а неизвестного состава), меня и огорчило. Уже этот конверт бесконечность затуманивал, если не упразднял. Моей, предвидевшейся мне (бесконечности) на наш счет, я в красоте твоей сдержанности не узнал. Марина, тебе не придется негодовать и удивляться: я сам дальше все это объясню, дай только договорить мне, это я не обвиняю, а оправдываюсь. И все, что ты потом ни писала, увеличивало несходство. Теперь все ясно. Я позволял своему чувству жить допущеньем, что мы светопрозрачны друг для друга, т. е. что мое письмо к нему прошло через тебя и что мои домыслы о вашем знакомстве равносильны невиденным фактам. Твои же слова о нем, т. е. та сторона их, которая была производной и шла в ответ на мою путаницу <подчеркнуто дважды> и беспокойство, не только не успокаивали, а их усугубляли. Я сказал уже. Двумя химерами отдавали эти ответы (моя вина). Мне представилось, что у тебя есть границы, которые я могу увидеть (представляешь точность горя!). Я пришел к мысли, что ты его не любишь, как надо и можно, как я (представляешь и это!!). А ты еще подливала масла в огонь: Гончаров, Marine и пр. Теперь эти химеры рассеяны, не тобою, п.ч. даже в твоем последнем письме (лавр оценен и съеден) – ты продолжаешь бить меня по тому же больному месту: тычешь границами (выдуманными) его якобы и своего чувства к нему, а вместе с тем, в этой части и неизбежно, при всей моей reconnaissance[46] к тебе («Благонамеренный», Цветаева), – и призраком своих собственных.
Химеры рассеяны его изумительным вторым письмом к тебе. По этому ответу легко заключить о твоих к нему. Вот чего мне все время недоставало, и удивительно, как ты этого не поняла. Вместо того, чтобы переписывать его строчку о силе моего письма, ты должна была именно хоть строчку (т. е. знак только какой-нибудь) дать из его письма о твоей силе, из его письма о его силе с тобою. Тогда бы время не перекосилось так, как это случилось. Правда, однажды ты наконец догадалась сказать мне, как это велико у тебя и как велика отдача, и этого было бы за глаза довольно с меня, когда бы в том же письме ты не рассердилась на что-то и не затемнила сказанного первым приступом межевых страстей. Теперь все однородно, уподоблено, поднято на исходную высоту, вольно порознь и благодатно в целом. Больше сноситься об этом не надо 2[47]. Горячо верю, что если ты уже успела провиниться перед той стороной (а как мне этого не бояться при твоих письмах со схемами), то задолго до этих рассуждений (воображаю, как они тебе отвратительны) все восстановлено тобою же. Ужасно страдаю, что не могу написать ему сейчас, что не пора. Я уже говорил тебе, что у меня сумбур, пыль и моль летает, и деньги доставать, и своих отправлять за границу. Крысолова перечел и хочу сегодня же написать тебе о нем. Если это примут воздушною, то придет через дня три-четыре вслед за этим. Нам надо любить друг друга по твоим правилам («Благодарность»). И я не ошибся в тебе <подчеркнуто дважды>. Но я так верю каждому твоему слову, что когда ты принялась умалять или оледенять его, я принял это за чистую монету и пришел в отчаянье, в котором бы и остался, если бы не его письмо к тебе (от 10/V). Оно тебя мне вернуло.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});