характеризующие общественную жизнь данной эпохи. Руководствуясь этим правилом и предоставляя многим упорным и тупоумным порицателям лаять на ветер сколько душе их угодно, закончу этот ряд сцен и случаев встречею моею в 1846, помнится, уже году с Л. В. Кологривовой на Адмиралтейской площади во время гулянья на святой под качелями.
В те былые времена, за 27–26 лет пред сим, я, грешный человек, сознаюсь, любил посещать народные собрания на горах в Масленицу и под качелями на святой. Я редко расхаживал по Адмиралтейскому бульвару, редко рассматривал экипажи и сидевших в них, еще реже заходил в балаганы; но находил какое-то особенное удовольствие, может быть, не для всех понятное и более или менее, может быть, также по мнению иных, моветонное[562], гулять именно в густой народной толпе и прислушиваться к простонародному говору и к различным характерным русским lazzi[563] так называемых «стариков»[564] с льняными бородами и такими же париками, смешившими публику, весело щелкавшую орехи, с высоты незамысловатых каруселей. В апреле месяце 1846 года в один прелестный солнечный, теплый весенний день я, по обыкновению моему, тут прогуливался, как вдруг, подошедши к переносной космораме[565], показываемой русским мужичком, увидел нескольких дам, прекрасно, по-весеннему уже одетых, одна из которых, постарше других, записывала быстро карандашом на пергаментные листки своей щегольской карманной агенды то, что диктовал ей мужичок, показывавший этот народный театр. Дама эта была не кто иная, как Лизавета Васильевна с несколькими своими знакомыми девицами, которых я знал также и из которых нынче в живых немногие, кажется. Они меня не заметили, и я только тогда показался, когда вся рапсодия была уже написана на листке пергамента. Рапсодия эта гласила:
Я вам песенку спою
Про комедию мою,
Посмотрите, господа,
Тут есть разны города,
Есть и малы, и велики,
Есть тут разные владыки:
Есть турецкий тут султан,
В золотой одет кафтан,
Есть французский Наплион,
И пришел к нам с войском он.
На добычу больно падки,
Да от нас ведь взятки гладки!
Ты спускай-ка нас пониже,
Рассчитаемся в Париже!..
– Ага! – сказал я, раскланиваясь с этими дамами. – Вот и вы, Лизавета Васильевна, платите дань реальному направлению: записываете народные рапсодии.
– Это еще не значит, – сказала, несколько сконфузясь, г-жа Кологривова, – чтобы я впала в вашу «гоголевщину». Мне нужны эти народные вирши при описании одной сельской ярмарки в новом романе, какой я на досуге пишу и буду писать в деревне, куда, как вы знаете, мы скоро едем. Я должна была поэтому расстаться с идеею о журнале для русских не дам собственно, а вообще для русских женщин. Сенковский в отчаянии, что все это так расстроилось. Идемте гулять вместе в народной толпе, которая, по-видимому, так вас интересует.
Донжуанство барона Брамбеуса
Из числа моих хороших знакомых и даже приятелей был Павел Николаевич Кабалеров, очень занимательный собеседник и хорошо образованный человек, кандидат Московского университета строгановского периода[566]. Впоследствии он состоял на службе в Петербурге начальником отделения по Министерству государственных имуществ, т. е. был моим временным сослуживцем, чрез что я с ним и познакомился, а потом и сблизился, даже подружился, несмотря на то что он, как говорится, мне в отцы годился. Приязненные наши с Павлом Николаевичем отношения не только продолжались, но даже окончательно укрепли и тогда, когда он в 1860 году оставил службу, приняв на себя частную обязанность главноуправляющего центральною конторою, заведовавшего несколькими значительными имениями, принадлежавшими трем или четырем вельможам-чиновникам. Павел Николаевич умер в Петербурге весною 1870 года от последствий жестокой простуды, приобретенной им во время поздних осенних непогод в 1869 году, при осмотре им на юге России какой-то новоприобретенной одним из его доверителей обширной земельной маетности[567].
В последние 8 или 10 лет своей деятельной и всегда рациональной жизни Павел Николаевич жил на Мойке у Певческого моста в довольно обширной квартире, имевшей весьма комфортабельный кабинет, где я нередко просиживал с ним за самоваром и за баульчиком с сигарами целые вечера и иногда почти ночи напролет, беседуя о многоразличных и весьма разнообразных предметах, всегда самым приятным и занимательным для меня образом. Из этих-то бесед, состоявших, впрочем, большею частью в живых, очень объективных рассказах самого хозяина, я собрал множество любопытных эпизодов, касавшихся иногда деятельности некоторых из наших сановников-администраторов, иногда изображавших яркими красками состояние какой-либо ветви нашей народной промысловости, или представлявших картину нашего хозяйствования, или, наконец, заключавших воспоминания о некоторых общих наших знакомых, о которых можно было сказать с поэтом: «Одних уж нет, другие ж странствуют далеко!..»[568]
Раз, когда кто-то из парижских знакомых Павла Николаевича уведомил его о последовавшей в Париже кончине его друга детства, земляка-саратовца, соседа по имениям, товарища по университету и даже сослуживца по министерству, Дмитрия Николаевича Струкова, с которым и я в 40-х годах был довольно хорошо знаком[569], весь этот вечер и даже изрядную часть ночи мы проговорили о Струкове, которого и я довольно близко знал, когда он жил в Петербурге, где я с ним встречался в двух-трех знакомых домах, хотя, правду сказать, он, порядочно-таки занятый своею миниатюрною персоною и восхищенный своими светскими успехами и в особенности камер-юнкерством, смотрел на меня свысока, как на мальчика почти, каким я в ту пору был.
Разговор Кабалерова о Струкове самым естественным образом коснулся дома Кологривовых, с которыми в сороковых годах Струков, живя в Петербурге, был связан самою тесною дружбою. Эти Кологривовы, занимавшие вместе со Струковым довольно большую квартиру в Фурштадтской, жили в столице далеко не бедно, проживая часть своих доходов от тульских своих имений и проценты с капиталов, помещенных ими в кредитных учреждениях, а отчасти у богатых землевладельцев. Кологривов, Николай Николаевич, был тогда человек лет 45, а супруга его Лизавета Васильевна, подходившая к тому возрасту, о котором русская пословица гласит: «Сорок лет, бабий век», вопреки этой поговорке сильно молодилась и жантильничала[570]. Она еще в тридцатых годах пристрастилась к литературе и в сороковых издала многое множество романчиков и повестушек под псевдонимом Фан-Дим, но вместе с тем нельзя не сознать того, что она оказала услугу нашей отечественной словесности истинно безукоризненным своим переводом в прозе с итальянского части одного из лучших творений Данте. Дмитрий Николаевич Струков был ей постоянным другом-коллаборатором. Эту русскую даму, прозванную в те времена женщиною-литератором,