— Во, что вздумали американцы. И в опере до бога добралися!
Это его очень заинтересовало. Папа, розовый после «бани», в сатиновых трусах до колен — в модных ему было холодно (он даже волосы не стриг, носил по-модному, но трусы — только длинные), сидел на хрупком старинном диванчике. Над головой висел «слесарь», на руках у него сидел Эдик, на столе я поставила перед ним молоко и мед. Папа жадно слушал эту странную музыку. Я ему говорила, о чем идет речь, и ждала, что ему вот-вот надоест. А папа все слушал и слушал.
— Уничтожили хорошага человека. Як моего брата Мишку... Я етага Иуду на кусочки бы порезав. Загубили душу христианскую... загубили русскага человека...
Потом он лежал на моей кровати с Эдиком.
— Да! Дочурка, дай я запишу названия картин. Расскажу про твои фильму Чугуну, Партизану. Память стала не та, усе не то... Так. Есть. Записав. Да-а, что-то я тебе все хотев сказать. А! Во что. Не те, не те роли ты играешь, дочурка, не те. Все яких-то, словом, не то. Тебе бы щас хорошую роль оборонную! Во ето було бы дело.
— Да вот, папа, в этом фильме — «Старые стены» — я играю... не оборонную, правда. Хотя для меня она «оборонная». Не знаю, как играть директора? То ли я делаю?
— Якого директора? Настоящего директора? Ну, дочурка, это ни к чему. Люди не поверять. Не. Кто режиссер?
— Трегубович. Виктор Иванович.
— Иванович? Значить наш, смоленский. Як мой брат Иван. Да-а. Я б на его месте не рискнув. Это як билет счастливый в игре вытянуть — большой риск. Смелый парень. Сколько ему лет?
— Столько, сколько мне.
— Ну, ще молодой. Хай рискуить.
— Пап, тридцать семь лет — это уже совсем не молодой.
— Ну, дочурка, ты як оденесся, подкрасисся — тебе як семнадцать.
Я рассказала папе, что весь худсовет «Ленфильма» решил, что моя проба лучшая и что все-таки это не моя роль. А где же моя роль?
Такой же точно вопрос задал худсовету Виктор Трегубович.
— Если проба лучшая, значит, эта актриса и будет сниматься. Меня не смущает то, что она снималась в комедии. Это даже интересно. Я ее видел в «Рабочем квартале», в пробах...
И я стала директором.
Я папе всегда пересказывала сценарий, делилась с ним сомнениями, возникавшими в работе над ролью. Папа, сам того не понимая, мог одной репликой попасть в самую сердцевину роли, одним словом определить ее суть. Так было и тогда, двенадцатого июня 1973 года.
«Тот, что кричить, бьеть по столу, а тебя по плечу шлепаить: «молодец, голубчик, молодец» — это не директор. Не. Такога люди не уважуть. Хочу придти до своего директора с душой нараспашку. Во это человек».
Следующим объектом, который должен был сниматься в «Старых стенах», «кабинет директора фабрики». Этого объекта я больше всего боялась.
Нет, нет, я не стану кричать, не стану бить кулаком по столу и снисходительно хлопать по плечу. Пусть меня не боятся мои работницы, пусть они приходят к своему директору с «душой нараспашку». Пусть мой директор не будет «начальником» в обычном представлении.
Мой директор будет говорить тихо, будет теплым, человечным, верящим в энтузиазм — как мой папа. Он ведь тоже из старых стен. Он тоже старая гвардия. Рядом с ним выросли новые молодые музыканты, которые играют лучше его. Играют, "як звери», но без души, не любя сердцем свою работу, свое дело, детей, как папа.
Есть в жизни высокие, непреходящие ценности. Вера в энтузиазм, щедрая душа, неравнодушие, любовь к людям, духовность, любовь к Родине...
— Дочурка, як ты считаешь, если ты з етим директором справисся, «народную» дадуть?
— Опять? Я же тебя просила, папа...
— Мне так хочется, дочурка, дожить до «народной». Народная актриса! Значить, дочурка, увесь народ любить...
В МОСКВУ
Я зрела и развивалась стихийно. Война, голод, оккупация, трудности способствовали раннему созреванию во мне взрослых качеств: быстрой ориентации в обстановке, умения приспособиться к трудностям.
А с другой стороны, я была темной и необразованной. Все меня интересовало лишь настолько, насколько это могло быть полезным в моей будущей профессии. Отбор происходил чисто интуитивно: хочу, нравится, люблю... Зачем мне то, что не пригодится в профессии?
Было только ликование молодости, беззаботное, самонадеянное. И вдруг — проснулась. Поздно. Школа практически была закончена. Остались последние выпускные экзамены. И что? Математику запустила, химию запустила, физику... С ней и в самом деле было безнадежно. Я и сейчас поражаюсь, как это маленький приемник ловит весь мир. Мне сто раз объяснят, я вроде уже и поняла, а потом: «Нет, как же — такой маленький, и весь мир?!» Это у меня точно от папы. В багаже — только русская классика. Правда, намного шире, чем в школьной программе.
Времени мало. Но делать что-то надо. У меня же получается то, что нравится, что меня интересует. Значит, надо попробовать себя заставить. Когда в девятом классе мне купили пианино, я с азартом засела за музыку и в короткий срок одолела программу. В музыкальной школе тогда все были удивлены скачку. Могла же для папы за два дня разучить на аккордеоне «Чардаш» Монти, а потом одолеть и сложный вальс Тихонова! «Пальцовка трудная, тут сам черт ногу сломаить! Я не потянув, а моя дочурочка вже играить».
Но это мне интересно. А физика, химия, математика — не интересны. Эти предметы мне, в сущности, не пригодятся в жизни. Но уже появился азарт: смогу или не смогу?
Села за математику, нащупала то место, откуда начались пробелы. И передо мной поплыли веселые вечера, песенки и наши с Милочкой дуэтики. Папа ведь предупреждал... Со скрипом, постепенно, доходила до истины... Дома не могли поверить, что я ночью над математикой! А мне становилось все яснее и яснее, интереснее и интереснее. Потому, что я сама этого достигала!
В девятых-десятых классах математику преподавала нам Евдокия Семеновна — прекрасный педагог, в совершенстве знавшая свой предмет. У нее был такой глаз... Любого ученика она видела насквозь. Как войдет в класс, мгновенно поймет, кто не знает урока. Я не только боялась посмотреть ей в глаза, но даже в коридоре прошмыгивала мимо, чтобы не попасться ей на глаза. Казалось, вся моя фигура ей говорила: «Ничего не знаю. Ничего».
На устном экзамене по математике Евдокия Семеновна смотрела на меня тоскливо и безнадежно. Все, кто не любил математику, были для нее людьми неполноценными и вызывали искреннюю жалость и тоску.
- Ой, Гурчэнко, Гурчэнко, що з вас будэ? У вас по матэматыци у голови тэмна ничь.. Ну що, будэмо видповидаты, чы натягнэмо тры?»
Я ответила, что хочу «видповидаты».
Новость мгновенно донеслась до учительской. Больше всех радовалась наша классная руководительница Клара Абрамовна: «Терпение и труд — все перетрут».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});