— У меня иного стяга нет, кроме октябрьского.
— Ты же знаешь, что я говорю не об этом.
— А о чем?
Старый Иоанн попытался привстать. Он даже оперся на локти и взглянул на сына, взывая о помощи, но сын замешкался и не успел — умышленно замешкался или нет, — не успел.
— Ты хочешь воевать за Октябрь и воюй себе на здоровье, а тетка твоя Ефросинья — за Россию и за бога русского. Дай ей такой стяг, чтобы он был и ее стягом. А она не одна такая. Пойми, не одна! Ты понять этого не можешь. По тебе, все, кто думает по-твоему, правы, те, кто думает иначе, неправы.
— Мне нет дела до тетки Ефросиньи! — произнес Бардин, сдерживая себя. — Да и нет в природе такого стяга, чтобы были на нем моя вера и бог русский, Меня интересуешь ты, отец мой родной! Как ты, вот что я хочу знать.
— Как я? — переспросил Иоанн, переспросил кротко, будто этот вопрос возник перед ним впервые. — Я с тобой, но при одном условии.
— При каком?
— Мне надо, чтобы то, что лежит на ладони, было потяжелее…
— Это и зовется корыстью! — вознегодовал Егор, однако голоса не возвысил — не хотел вмешивать в разговор Ефросинью.
Иоанн молчал. С нарочитой неторопливостью взял со стола газету, развернул, положил обратно.
— Значит, ладонь легка, отец? — попробовал возобновить разговор Егор, но Иоанн продолжал хранить молчание. — Легка?
— Легка, — ответил Иоанн, когда молчание сделалось неприлично долгим.
Егор встал, да с такой силой, что вода из Иоаннова стакана выплеснулась на газету.
— Легка, говоришь? — Он зашагал и вдруг услышал, как заскрипели, загудели, застонали половицы — сам Ефросиньин дом пытался вступиться за Иоанна. — Как ты можешь говорить такое?
— А почему мне не говорить? У меня перед тобой преимущество!
— Это какое же?
— Ты не видел старой жизни, а я видел! Тебе не с чем сравнивать, а мне есть!
Егор подошел к отцу, стал над ним.
— Так ты используй свою привилегию, используй сполна. Ну чего же молчишь? Или мне сказать за тебя, а? Вот ты говорил мне, и не раз: «Всем благам общества грош цена, если оно не сумело поднять человека к свету». Ну возьми, к примеру, этот степной аул на Кубани, куда мы ездили с тобой, и не раз. Там, где председателем колхоза этот адыгеец Мосса… Ну, разумеется, там были грамотные и до революции, по-русски грамотные, но в год на аул прибавлялось по одному такому грамотею! Я точно подсчитал: весь аул стал бы грамотным через четыреста лет! А при революции он одолел эту задачу даже не за четверть века… Да что грамотность? Здоровье народа — что может быть насущнее? Тот же Мосса, нестарый человек, а помнит: в семье дяди на одной неделе дифтерит троих детей сожрал. А сейчас худо-бедно, а такого у нас нет…
— Каверза ты, а не человек: чтобы отца родного убедить, так он, видите, отправился в аул степной.
— Погоди, а почему бы мне не сказать об ауле степном, если ты этот аул знаешь? Или это, по твоему разумению, не Россия?
Иоанн улыбнулся своей улыбкой тишайшей. Что-то почудилось ему в последних словах сына такое, что заставило его так улыбнуться.
— Ты эти свои фокусы оставь! — воскликнул Иоанн, и его улыбку точно ветром сдуло. — Хворобы, которую ты разумеешь, я не подцепил! Ты понял меня, у меня нет хворобы этой и не будет! — Он потянулся грубой ладонью к щеке, стал ее тереть, будто она онемела. — По мне, у всех народов один праотец — человек! Если у тебя память не отшибло, то ты должен вспомнить: когда я родил этот тяжелый колос, ну, этот, бардинский, то первую пригоршню зерен отдал адыгейским ребятам, ну, там, где Мосса, которого ты припомнил, и первую делянку высеял у них, на Урупе! Ты вспомнил теперь — на Урупе! — Иоанн умолк, только слышно было его дыхание, уже старческое. — Разве я говорил, что мы ничего не сделали? — произнес он примирительно. — Сделали, но могли сделать в три раза больше… — Он вновь раскрыл ладонь. — То, что лежит на моей руке сегодня, могло быть повесомее…
— Это как же понять «повесомее»? Не всегда хлеба было вдоволь?
Иоанн не спешил ответить. Потянулся к газете, но отнял от нее руку, не дотянувшись, будто она была накалена, — не хотел показывать, что хочет выгадать минуту.
— Белого хлеба народ так и не наелся, — заметил он угрюмо. — И это в России, а?
— Хлеба белого и впрямь было не вдоволь, да так ли вдоволь его было прежде, белого-то? — спросил Егор. — В ауле степном — кукуруза, а в наших местах, ярославских, — черный. Не так ли?
— Так-то оно так, но задача эта для державы советской первая. Решили мы ее? — Егор заметил, что Иоанн покрылся испариной, стал красным — этот спор потребовал много сил, больше, чем у него было.
— Что ты говоришь со мной, как знатный гость американский? Это дело больше твое, чем мое. Ты знаешь, как нам было трудно?
Иоанн тронул ладонью лоб, ощутил, что ладонь мокрая.
— Тому солдату, что сидит сейчас в окопе и ждет, когда нагрянут танки немецкие, нет дела, что нам было трудно, — сказал Иоанн, собравшись с силами.
— Нет, неверно, — возразил Егор, не тая злости, и вновь под его сильными ногами застонали, закричали Ефросиньины половицы. — Ему есть дело до этого, и он это понимает. Он понимает, он…
Когда Бардин вышел из дома и, оглянувшись, увидел в неверной мгле предрассветного утра суздальские соборы, они ему показались хмуро-задумчивыми, будто мысли и заботы этой ночи дошли и до них.
32
Тамбиев сказал Грошеву, что вхож в семью Глаголевых. Сказал между прочим, не предполагая, что Грошев не преминет этим воспользоваться. Оказывается, медицинский журнал напечатал статью Александра Романовича о лицевых операциях, и Баркер, которого эта тема увлекла, просил отдел печати организовать встречу с хирургом. Грошев полагал, что нет причин отказывать англичанину, и просил Тамбиева поехать с корреспондентом, впрочем, Грошев сказал, что это должен решить сам Николай Маркович.
Тамбиев был обязан знакомству с Глаголевым Анне Карповне — она была верным сподвижником Александра Романовича на ниве профессиональной. Маленькая женщина, нелепо косолапая, с огромными ярко-черными глазами, умно-внимательными или пугливо-удивленными, Анна Карповна всегда была корректно-приветлива и радушна. И когда она говорила обнадеживающе «Александр Романович вас примет», и когда она вынуждена была сказать «Александр Романович не сможет вас принять», она это делала одинаково добросердечно. Одни утверждали, что известный врач ценит в ней железность, впрочем, «железность» — не то слово. Металл способен уставать, Анна Карповна не знала усталости — тридцать лет она проработала с Глаголевым день в день. Другие утверждали, что врачу дороги в ней обязательность и точность, — именно благодаря этой точности и безотказности он выгадывает те драгоценные секунды, которые так важны хирургу, когда он берет в руки скальпель. Там, где нужна фраза, ей достаточно слова, там, где нужно слово, ей достаточен жест, кивок, движение глаз. Наверно, это сделали годы и годы совместной работы, а может, нечто такое, что было в самих людях.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});