В то время, как и теперь, самой оживленной частью Рима была Виа-Венето. Меня очень удивляет то обстоятельство, что нынешний Рим почти не отличается от того, каким он был тогда. Самое большое различие сводится к тому, что летом 1944-го людьми в форме были преимущественно американцы, а людьми в штатском — итальянцы, теперь же форму носят итальянцы, а штатское платье — главным образом, американцы. Самое большое удовольствие доставляла тогда людям и доставляет сейчас общая атмосфера этого города, чем он разительно отличался от Неаполя, в котором невозможно было не столкнуться с убожеством, нищетой и человеческими страданиями, и помочь мы тут ничем не могли, разве что небольшими деньгами. В этом отношении и Неаполь тоже не изменился.
Сегодня на Виа-Венето стоят те же самые здания, и служат они примерно тем же самым целям. Американский «Красный Крест» находился в отеле «Бернини-Бристоль» (мы забегали туда, чтобы позавтракать и почистить ботинки), в самом начале Виа-Венето; домами отдыха американцам служили отели «Эдем», «Амбацьятори» и, по-моему, «Мажестик». Отель «Квиринал» на Виа-Национале занимали новозеландцы; портье его и поныне хранит полученное от их командования благодарственное письмо. В гараже американского посольства работают сейчас те же люди, которые тогда работали штатскими шоферами у американского военного командования. Они с готовностью делятся воспоминаниями о времени, наступившем после освобождения города. Они могут расходиться в отношении точного адреса клуба офицеров-союзников — огромного ночного заведения с танцевальным залом, называвшегося, по-моему, «У бродвейского Билла». Если же вас интересовала собственно война, вам следовало покинуть центр Рима и поехать к Ардеатинским пещерам, в которых немцы расстреляли больше трехсот заложников-итальянцев.
Во время войны мы прилетали сюда с Корсики самолетом и проводили в Риме пять-шесть суток. Днем мы нередко совершали короткие прогулки в поисках всякого рода курьезов и новых впечатлений. Как-то раз на узенькой улочке знойная темноглазая красавица соблазнительно поманила меня и моего приятеля к себе из-за бисерной занавески. Мы вошли в дом, и там нас постригли. В другой раз довольно полный напористый молодой человек сцапал нас прямо на улице, затолкал в свою лавочку и быстро пририсовал к отпечатанным на бумаге торсам наши карикатурные физиономии. Затем спросил, как нас зовут, и написал на одной картинке «Голливудский Джо I», а на другой — «Голливудский Джо II». А получив наши деньги, выставил нас на улицу. Лавочка его называлась «Смешная рожица», а самого художника звали Федерико Феллини. С тех пор картинки у него стали получаться немного лучше.
Только один раз за все время моей воинской службы я совершил серьезную попытку осмотреть римские достопримечательности и оказался в автобусе, битком набитом седовласыми майорами и медицинскими сестрами из военных госпиталей; все они были лет на двадцать, самое малое, старше меня. Остановка у катакомб была для нашей экскурсии всего лишь второй, однако едва войдя в них, я понял, что с меня хватит. Пока вся группа углублялась во тьму, я улизнул из катакомб, и больше меня там ни разу не видели.
Разумеется, теперь Рим вызывает у меня другие чувства, и думаю, благодаря присутствию в нем Микеланджело. Он часто жаловался на жизнь, но дело свое знал. От его «Моисея» захватывает дух — в особенности если вам удается осмотреть эту статую до того, как ее обступят туристы во главе с экскурсоводом, который примется угощать их обычными апокрифическими объяснениями касательно рожек на голове и тонкого шрама на мраморной ноге. О последнем рассказывается, что Микеланджело, пораженный жизнеподобием изваянной им статуи, запустил в нее резцом и закричал: «Говори! Почему ты молчишь?»
Это неправда. Я видел статую и знаю: если бы Микеланджело метнул в нее резец, Моисей подобрал бы его и метнул обратно.
А вот с потолком Сикстинской капеллы у меня вечно возникают затруднения. Эту гигантскую фреску называют самой огромной работой, когда-либо выполненной одним художником. Никакой летний турист ни подтвердить, ни опровергнуть это суждение никогда не сможет, поскольку никакой летний турист никогда не сможет увидеть ее: фреску будут загораживать от него сотни стоящих вокруг людей. Очередь желающих попасть в капеллу не уступает по длине той, что неизменно тянется к дверям мюзик-холла «Радио-Сити», и входные билеты стоят дорого. А получив билет, ты еще должен, чтобы оказаться в капелле, прошагать около мили. Войдя же в нее, ты попадаешь в настоящую давку, в толпу создающих оглушительный гомон людей. Вдоль стен лежат на носилках, понемногу очухиваясь, попадавшие в обморок женщины. Служители орут на тебя, требуя чтобы ты не шумел или пошевеливался. Иегова протягивает руку к Адаму и попадает пальцем в макушку стоящего перед тобой корейца. Ты задираешь голову вверх, и вскоре у тебя затекает шея. В идеале изучить эту потолочную фреску можно, только лежа на полу в центре капеллы. Но и при этом расстояние до потолка окажется скорее всего слишком большим, чтобы ты смог толком осмыслить кружащий над тобой вихрь. Э.М. Форстер определил произведение искусства как нечто большее, чем сумма его частей; я подозреваю, что в отношении потолка Сикстинской капеллы справедливее скорее обратное — части ее превосходят величием целое.
Впрочем, Микеланджелов «Страшный суд», занимающий целую стену той же капеллы, — дело совершенно иное. Стена имеет сорок четыре фута в ширину и сорок восемь — в высоту, а покрывает ее самая мощная живопись из всех, какие я знаю. Это лучшая из когда-либо снятых кинокартин. В ее бурном подъеме и падении присутствует вечное движение, в ее страданиях и гневе — вечная драма. Побыть рядом со «Страшным судом» — то же, что побыть рядом с Эдипом и королем Лиром. Я хочу эту стену. И хотел бы обзавестись когда-нибудь деньгами и временем, достаточными для того, чтобы летать в Рим и смотреть на нее каждый раз, как у меня появится такая потребность. Я знаю, любая из этих поездок непременно окупится. А еще бы лучше — перенести стену в мою квартиру, чтобы она всегда была у меня под рукой. Впрочем, мой домовладелец этого наверняка не позволит.
После взятия Рима квартирмейстером моей эскадрильи бои быстро откатились на север. К середине июня французы заняли Ливорно, остатки каменной брусчатки, разбитой во время тогдашнего сражения, и сейчас еще валяются в окрестностях городского порта, да, верно, и будут валяться всегда. Тринадцатого августа американцы вошли во Флоренцию. Прежде чем покинуть город и укрепиться в горах за ним, немцы взорвали мост через Арно; Понте-Веккьо заставил их призадуматься, и в конце концов они подорвали подъезды к нему, а сам древний мост оставили нетронутым. Взрывы разрушили и дома, которые стояли на обеих концах Понте-Веккьо, однако их отстроили заново, сохраняя стиль соседствующих с ними, уцелевших, и лишь очень внимательный глаз способен заметить следы порожденных войной разрушений.
Перуджа, Ареццо, Орвието, Сиена и Поджибонси — все они находились теперь по нашу сторону линии фронта. Пизу взяли 2 сентября, и немцы отступили по равнинной прибрежной земле, чтобы занять позиции в горах за Каррарой. Так образовалась Готская линия, протянувшаяся через Италию до самого Адриатического моря; немцам удалось удерживать ее всю зиму и большую часть весны. Только в середине апреля союзники смогли прорвать их оборону и выйти к Болонье, а к тому времени война в Европе уже почти завершилась.
Рим, Сиену и Флоренцию немцы сдали в довольно приличном состоянии, зато в крошечной деревне Санта-Анна, стоявшей высоко в горах, за мраморными карьерами Каррары, они перебили в отместку за убийство двух своих солдат семьсот человек, почти всех жителей деревни. Когда срок ультиматума истек и деревня не выдала повинных в смерти солдат партизан, в ней подожгли каждый дом, а людей, выбегавших на улицы, расстреляли из автоматов. Остается только дивиться, почему люди, столь безразличные к жизням других человеческих существ, щадили города, в которых те жили. Может быть, потому, что рассчитывали вернуться в них?
Теперь они и возвращаются, каждую весну, — изголодавшиеся по солнцу немецкие туристы. Незамужние девицы слетаются, как я слышал, большими агрессивными стаями в Римини и другие расположенные вдоль адриатического берега города ради неустанных поисков солнечных ожогов, секса и сна — именно в этом порядке. На западном побережье, где мы провели несколько недель вблизи растянувшегося на четырнадцать миль песчаного пляжа, именуемого Версильянской Ривьерой, меню, вывески, извещения и ценники выполнены на четырех языках — итальянском, английском, французском и немецком. В этом же регионе находятся Виареджо, Камайоре, Пьетразанта, Форте-дей-Марми. И самый большой контингент июньских приезжих составляют здесь, вне всяких сомнений, немецкие семейства. Правда, к началу июля они практически исчезают. Каждый год, как нам рассказали, они приезжают пораньше и уезжают перед наступлением июля. Тосканцы, которые немцев недолюбливают, хоть и стараются свою неприязнь не выказывать, время от времени позволяют себе намекать, что немцы уезжают так рано потому, что июль — это разгар сезона, сопровождающийся ростом цен. Я подозреваю, впрочем, что тут есть и другая причина: к июлю в Италии наступает жара, а в Германии всего лишь теплеет.