«Уравновешенный характер, — думалось ему, — вот что; обстоятельный, свежий, как говорила Фимушка, крупный человек; спокойная, крепкая сила; знает, что ему нужно, и себе доверяет — и возбуждает доверие; тревоги нет… и равновесие! равновесие!.. Вот это главное; именно, чего у меня нет». Нежданов умолк, предавшись размышлению… Вдруг он почувствовал прикосновение руки на своем плече. Он поднял голову: Марианна глядела на него заботливым и нежным взором.
— Друг! Что с тобою? — спросила она.
Он снял ее руку с плеча и в первый раз поцеловал эту маленькую, но крепкую руку. Марианна слегка засмеялась, как бы удивившись: с чего могла ему прийти в голову такая любезность? Потом она в свою очередь задумалась.
— Маркелов показал тебе письмо Валентины Михайловны? — спросила она наконец.
— Да.
— Ну… и что же он?
— Он? Он благороднейшее, самоотверженное существо! Он… — Нежданов хотел было сказать Марианне о портрете, да удержался и только повторил: — благороднейшее существо!
— О да, да!
— Марианна опять задумалась — и вдруг, повернувшись к Нежданову на стволе березы, служившей им обоим сиденьем, с живостью промолвила:
— Ну, так чем же вы решили?
Нежданов пожал плечами.
— Да я тебе сказал уже, что пока — ничем; надо будет еще подождать.
— Подождать еще… Чего же?
— Последних инструкций. («А ведь я вру», — думалось Нежданову.)
— От кого?
— От того… ты знаешь… от Василия Николаевича. Да вот еще надо подождать, чтобы Остродумов вернулся.
Марианна вопросительно посмотрела на Нежданова.
— Скажи, ты когда-нибудь видел этого Василия Николаевича?
— Видел раза два… мельком.
— Что, он… замечательный человек?
— Как тебе сказать? Теперь он голова — ну, и орудует. А без дисциплины в нашем деле нельзя; повиноваться нужно. («И это все вздор», — думалось Нежданову.)
— Какой он из себя?
— Какой? Приземистый, грузный, чернявый… Лицо скуластое; калмыцкое… грубое лицо. Только глаза очень живые.
— А говорит он как?
— Он не столько говорит, сколько командует.
— Отчего же он сделался головою?
— А с характером человек. Ни пред чем не отступит. Если нужно — убьет. Ну — его и боятся.
— А Соломин каков из себя? — спросила Марианна погодя немного.
Соломин тоже не очень красив; только у этого славное лицо, простое, честное. Между семинаристами — хорошими — такие попадаются лица.
Нежданов подробно описал Соломина. Марианна посмотрела на Нежданова долго… долго… потом промолвила, словно про себя:
— У тебя тоже хорошее лицо. С тобою, думаю, можно жить.
Это слово тронуло Нежданова; он снова взял ее руку и поднес было ее к губам…
— Погоди любезничать, — промолвила, смеясь, Марианна — она всегда смеялась, когда у ней целовали руку, — ты не знаешь: я перед тобой виновата.
— Каким это образом?
— А вот как. Я в твоем отсутствии вошла к тебе в комнату — и там, на твоем столе, увидала тетрадку со стихами (Нежданов дрогнул: он вспомнил, что он, точно, забыл эту тетрадку на столе своей комнаты). — И каюсь перед тобою: не сумела победить свое любопытство и прочла. Ведь это твои стихи?
— Мои; и знаешь ли что, Марианна? Лучшим доказательством, до какой степени я к тебе привязан и как я тебе доверяю — может служить то, что я почти не сержусь на тебя.
— Почти? Стало быть, хоть немного, да сердишься? Кстати, ты меня зовешь Марианной; не могу же я тебя звать Неждановым! Буду звать тебя Алексеем. А стихотворение, которое начинается так: «Милый друг, когда я буду умирать…» тоже твое?
— Мое… мое. Только, пожалуйста, брось это… Не мучь меня.
Марианна покачала головою.
— Оно очень печально. Это стихотворение… Надеюсь, что ты его написал до сближения со мною. Но стихи хороши — насколько я могу судить. Мне сдается, что ты мог бы сделаться литератором, только я наверное знаю, что у тебя есть призвание лучше и выше литературы. Этим хорошо было заниматься прежде, когда другое было невозможно.
— Нежданов кинул на нее быстрый взгляд.
— Ты думаешь? Да, я с тобой согласен. Лучше гибель там, чем успех здесь.
Марианна стремительно встала.
— Да, мой милый, ты прав! — воскликнула она, и все лицо ее просияло, вспыхнуло огнем и блеском восторга, умилением великодушных чувств. — Ты прав! Но, может быть, мы и не погибнем тотчас; мы успеем ты увидишь, мы будем полезны, наша жизнь не пропадет даром, мы пойдем в народ… Ты знаешь какое-нибудь ремесло? Нет? Ну, все равно — мы будем работать, мы принесем им, нашим братьям, все, что мы знаем, — я, если нужно, в кухарки пойду, в швеи, в прачки… Ты увидишь, ты увидишь… И никакой тут заслуги не будет — а счастье, счастье…
Марианна умолкла; но взор ее, устремленный в даль, не в ту, которая расстилалась перед нею, — а в другую, неведомую, еще не бывалую, но видимую ей, — взор ее горел…
Нежданов склонился к ее стану…
— О Марианна! — шепнул он, — я тебя не стою!
Она вдруг вся встрепенулась.
— Пора домой, пора! — промолвила она, — а то сейчас опять нас отыскивать станут. Впрочем, Валентина Михайловна, кажется, махнула на меня рукой. Я в ее глазах — пропащая.
Марианна произнесла это слово с таким светлым, радостным лицом, что и Нежданов, глядя на нее, не мог не улыбнуться и не повторить: пропащая!
— Только она очень оскорблена тем, — продолжала Марианна, — как же это ты не у ее ног? Но это все ничего — а вот что… Ведь здесь оставаться мне нельзя будет… Надо будет бежать.
— Бежать? — повторил Нежданов.
— Да, бежать… Ведь и ты не останешься? Мы уйдем вместе. Нам надо будет работать вместе… Ведь ты пойдешь со мною?
— На край света! — воскликнул Нежданов, и голос его внезапно зазвенел от волнения и какой-то порывистой благодарности. — На край света! — В эту минуту он, точно, ушел бы с нею без оглядки, куда бы она ни пожелала!
Марианна поняла его — и коротко и блаженно вздохнула.
— Так возьми же мою руку… только не целуй ее — а пожми ее крепко, как товарищу, как другу… вот так!
Они пошли вместе домой, задумчивые, счастливые; молодая трава ластилась под их ногами, молодая листва шумела кругом; пятна света и тени побежали, проворно скользя, по их одежде — и оба они улыбались и тревожной их игре, и веселым ударам ветра, и свежему блистанью листьев, и собственной молодости, и друг другу.
Часть вторая
XXIII
Заря уже занималась на небе, когда в ночь после голушкинского обеда Соломин, бодро прошагав около пяти верст, постучался в калитку высокого забора, окружавшего фабрику. Сторож тотчас впустил его и в сопровождении трех цепных овчарок, широко размахивавших мохнатыми хвостами, с почтительной заботливостью довел его до его флигеля. Он, видимо, радовался благополучному возвращению начальника.
— Как же это вы ночью, Василий Федотыч? Мы вас ждали только завтра.
— Ничего, Гаврила; еще лучше ночью-то прогуляться.
Хорошие, хотя и не совсем обыкновенные, отношения существовали между Соломиным и фабричными; они уважали его как старшего и обходились с ним как с ровным, как со своим; только уж очень он был знающ в их глазах! «Что Василий Федотов сказал, — толковали они, — уж это свято! потому он всяку мудрость произошел — и нет такого агличана, которого он бы за пояс не заткнул!» Действительно: какой-то важный английский мануфактурист посетил однажды фабрику; и от того ли, что Соломин с ним по-английски говорил, или он точно был поражен его сведениями — только он все его по плечу хлопал, и смеялся, и звал его с собою в Ливерпуль; а фабричным твердил на своем ломаном языке: «Караша оу вас эта! Оу! караша!» — чему фабричные, в свою очередь, много смеялись не без гордости: «Вот, мол, наш-то каков! Наш-то!» И он, точно, был их — и ихний.
На другое утро рано вошел к Соломину в комнату его любимец, Павел; разбудил его, подал ему умыться, кое-что рассказал, кой о чем расспросил. Потом они вместе наскоро напились чаю, и Соломин, натащив на себя свой замасленный серый рабочий пиджак, отправился на фабрику — и завертелась опять его жизнь, как большое маховое колесо.
Но ей была суждена новая остановка.
Дней пять спустя после возвращения Соломина восвояси на двор фабрики вкатился красивый фаэтончик, запряженный четверней отличных лошадей, и ливрейный бело-гороховый лакей, введенный Павлом во флигель, торжественно вручил Соломину письмо с гербовою печатью от «Его превосходительства Бориса Андреевича Сипягина». В этом письме, пропитанном не духами — фи! — а какой-то необычайно приличной английской вонью и писанном — хоть и в третьем лице, — но не секретарской, а собственной генеральской рукою, просвещенный владелец села Аржаного, извинившись сперва, что обращается к человеку, лично ему не знакомому, но о котором он, Сипягин, наслышан с самой лестной стороны, — брал на себя «смелость» пригласить к себе в деревню г-на Соломина, советы которого могли быть чрезвычайно полезны для него, Сипягина, в некотором значительном промышленном предприятии; и в надежде на любезное согласие г-на Соломина — он, Сипягин, посылает ему экипаж. В случае же невозможности со стороны г-на Соломина отлучиться в тот день он, Сипягин, покорнейше просит г-на Соломина назначить ему другой, какой будет ему угодно, — и тот же экипаж будет с радостью предоставлен им, Сипягиным, в распоряжение г-на Соломина. Засим следовали обычные заявления, а в конце письма находилось post scriptum, уже в первом лице: «Надеюсь, что вы не откажетесь откушать у меня запросто, в сюртуке». (Слово «запросто» было подчеркнуто.) Вместе с этим письмом бело-гороховый лакей с некоторым как бы смущением подал Соломину простую, даже не запечатанную, а заклеенную записку от Нежданова, в которой стояло только несколько слов: «Приезжайте, пожалуйста, вы здесь очень нужны и можете быть очень полезны; только, конечно, не г-ну Сипягину». Прочтя письмо Сипягина, Соломин подумал: «А как же мне иначе ехать, как не запросто; фрака-то у меня в заводе нету… Да и на кой черт мне туда таскаться… только время терять!» — но, пробежав записку Нежданова, он почесал у себя в затылке и подошел в нерешительности к окну.