Что же это за "адские козни"? Они остаются "еще под мраком". Но кое-что мы знаем определенно - от самого Пушкина.
Это - две стрелы, которых было достаточно, чтобы смертельно ранить поэта. Первая - дискредитировать Пушкина как певца свободы, как народного поэта, сделать его придворным, да так, чтобы более уязвить его самолюбие, лишить его всякой независимости. Вторая - скомпрометировать его молодую красавицу жену.
В канун 1834 года Николай, проявляя якобы особую милость и расположение к поэту, производит его в камер-юнкеры. Хорошо еще, что не в камер-пажи! Поэту скоро 35 лет, а в камер-юнкеры обычно жалуют юнцов из аристократических семейств. Естественно, что такое приобщение Пушкина ко двору имело целью сделать его предметом насмешек всего Петербурга.
"Друзья, Вильегорский и Жуковский, - вспоминал Нащокин, - должны были обливать холодною водою нового камер-юнкера: до того он был взволнован этим пожалованием! Если б не они, он, будучи вне себя, разгоревшись, с пылающим лицом, хотел идти во дворец и наговорить грубостей самому царю"4.
Глубоко уязвленный, Пушкин в письме к жене пытается скрыть обиду за шутливым тоном: "Говорят, что мы будем ходить попарно, как институтки. Вообрази, что мне с моей седой бородкой придется выступать с Безобразовым или Реймарсом - ни за какие благополучия!.." М. Безобразову было в то время 19 лет!
Пушкин не примирился с этим унизительным назначением до конца жизни, он под всякими предлогами уклонялся от дворцовых торжеств, приемов и раутов. В апреле 1834 года он пишет жене: "...Я репортуюсь больным и боюсь царя встретить. Все эти праздники просижу дома.
К наследнику являться с поздравлениями и приветствиями не намерен; царствие его впереди; и мне, вероятно, его не видать. Видел я трех царей:
первый велел снять с меня картуз и пожурил за меня мою няньку; второй меня не жаловал; третий хоть и упек меня в камер-пажи под старость лет, но променять его на четвертого не желаю; от добра добра не ищут.
Посмотрим, как-то наш Сашка будет ладить с порфирородным своим тезкой; с моим тезкой я не ладил. Не дай бог ему идти по моим следам, писать стихи да ссориться с царями!"
Письмо это было вскрыто и прочитано бдительным жандармским оком, а затем доставлено Николаю. Николай заинтересовался интимной перепиской мужа с женой, устроил расследование, допрашивал Жуковского. Ниже этого он упасть в глазах Пушкина уже не мог.
"Государю неугодно было, - записывал Пушкин в дневнике, пытаясь подавить в себе ярость и омерзение, - что о своем камер-юнкерстве отзывался я не с умилением и благодарностию. Но я могу быть подданным, даже рабом, - но холопом и шутом не буду и у царя небесного. Однако какая глубокая безнравственность в привычках нашего правительства!
Полиция распечатывает письма мужа к жене и приносит их читать царю (человеку благовоспитанному и честному), и царь не стыдится в том признаться - и давать ход интриге, достойной Видока и Булгарина! Что ни говори, мудрено быть самодержавным".
Пушкин совершенно справедливо ставит, наконец, императора Николая на одну доску с Видоком и Булгариным.
Теперь для него только один путь, один выход: бежать, бежать безоглядно от этого зловонного омута, от этого "нужника", от этого царского "свинства". "Эх, кабы мне удрать на чистый воздух".
Поэт метался в своей клетке, пытаясь из нее вырваться. Еще в начале 1834 года он сказал своему давнему приятелю А. Вульфу, что "возвращается к оппозиции". Да какая тогда в России могла быть оппозиция?
Речь шла о том, чтобы удрать из "свинского Петербурга". Во что бы то ни стало.
Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит
Летят за днями дни, и каждый час уносит
Частичку бытия, а мы с тобой вдвоем
Предполагаем жить, и глядь - как раз умрем.
На свете счастья нет, но есть покой и воля.
Давно завидная мечтается мне доля
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальную трудов и чистых нег.
Он все чаще думает об отставке, мечтает поселиться в деревне подальше от суетного света, делится своими планами на этот счет с женой.
18 мая 1834 года: "Я тебе не писал, потому что был зол - не на тебя, на других. Одно из моих писем попалось полиции, и так далее... Я никого не вижу, нигде не бываю; принялся за работу и пишу по утрам. Без тебя так мне скучно, что поминутно думаю к тебе поехать, хоть на неделю...
Дай бог тебя мне увидеть здоровою, детей целых и живых! да плюнуть на Петербург, да подать в отставку, да удрать в Болдино, да жить барином! Неприятна зависимость; особенно когда лет 20 человек был независим. Это не упрек тебе, а ропот на самого себя".
29 мая 1834 года: "...с твоего позволения, надобно будет, кажется, выдти мне в отставку и со вздохом сложить камер-юнкерский мундир, который так приятно льстил моему честолюбию, и в котором, к сожалению, не успел я пощеголять. Ты молода, но ты уже мать семейства, и я уверен, что тебе не труднее будет исполнить долг доброй матери, как исполняешь ты долг честной и доброй жены".
8 июня 1834 года: "У меня решительно сплин. Скучно жить без тебя и не сметь даже писать тебе все, что придет на сердце. Ты говоришь о Болдине. Хорошо бы туда засесть, да мудрено. Об этом успеем еще поговорить. Не сердись, жена, и не толкуй моих жалоб в худую сторону.
Никогда не думал я упрекать тебя в своей зависимости. Я должен был на тебе жениться, потому что всю жизнь был бы без тебя несчастлив; но я не должен был вступать в службу и, что еще хуже, опутать себя денежными обязательствами. Зависимость жизни семейственной делает человека более нравственным. Зависимость, которую налагаем на себя из честолюбия или из нужды, унижает нас. Теперь они смотрят на меня как на холопа, с которым можно им поступать как им угодно. Опала легче презрения.
Я, как Ломоносов, не хочу быть шутом ниже у господа бога. Но ты во всем этом не виновата, а виноват я из добродушия, коим я преисполнен до глупости, не смотря на опыты жизни".
Вторая половина июня 1834 года: "Здесь меня теребят и бесят без милости".
Тогда же: "Я крепко думаю об отставке. Должно подумать о судьбе наших детей. Имение отца, как я в том удостоверился, расстроено до невозможности, и только строгой экономией может еще поправиться. Я могу иметь большие суммы, но мы много и проживаем. Умри ц сегодня, что с вами будет!.. Петербург ужасно скучен... Меня здесь удерживает одно:
типография".
Наконец Пушкин решается и 25 июня 1834 года пишет письмо Бенкендорфу с просьбой об отставке, умоляет, как о "последней милости", чтобы не был лишен данного ему права посещать государственные архивы.
Узник Николая хотел порвать опутывавшие его цепи. Допустить этого император не мог: в придворной клетке травить поэта было удобнее.
Бенкендорф составляет ледяного тона письмо, где говорит, что отставка императором принята, но что вход в архивы ему теперь запрещен, ибо "право сие может принадлежать единственно людям, пользующимся особенною доверенностию начальства". - Фраза явно угрожающая. В разговоре с Жуковским Николай эту угрозу еще усилил: "Я никогда не удерживаю никого и дам ему отставку. Но в таком случае все между нами кончено".
Что это могло означать? Его перестанут печатать, и, стало быть, он лишится единственного источника дохода. А к тому времени у него было уже двое детей. Что Николай не отпустил бы поэта без наказания, говорит несколько более позднее его письмо Бенкендорфу, в котором император приказывает растолковать поэту "бессмысленность его поведения, и чем все это может кончиться". Царь дает понтять, что поэта может постигнуть более серьезная кара, чем в 1820 году: "То, что может быть простительно 20-летнему безумцу, не может применяться к человеку 35-ти лет, мужу и отцу семейства".
Вспомним, что за несколько месяцев до этих событий поэт рисует облик "Медного Всадника", преследующего с "тяжелым топотом" свою жертву.
Звучит тема "Рекс тременде" - грозного, карающего царя из "Реквиема"
Моцарта!
Еще в 1833 году поэт пишет стихотворение "Не дай мне бог сойти с ума...", где говорит вовсе не о клиническом сумасшествии, а о том, какое было приписано Чацкому и будет приписано вскоре Чаадаеву. "Сойти с ума" это значит совершить поступок вызывающий, в данном случае - порвать с Николаем, отказаться от его "милостей", вырваться из удушливых его объятий, уехать в деревню, обрести покой и волю.
Когда б оставили меня
На воле, как бы резво я
Пустился в темный лес!
Я пел бы в пламенном бреду,
Я забывался бы в чаду
Нестройных, чудных грез,
И я б заслушивался волн,
И я глядел бы, счастья полн,
В пустые небеса;
И силен, волен был бы я,
Как вихорь, роющий поля,
Ломающий леса.
Не бог весть какое преступление. Поэт хочет всего лишь, чтобы его оставили на воле. Но он отлично понимает, что подобру его не "оставят", что мечтать об этом - безумие. А если все же решишься неблагоразумно настаивать на своем, то станешь "страшен как чума".