И Монахов подумал о том, что никогда, пожалуй, до сего дня не думал о смерти… Живем, живем, а она так близко, неслышно ходит за плечами… и взмахивает, и взмахивает… Идешь — шорох. Будто что-то. Обернешься — никого. Ничего.
Монахов думал о смерти, что никогда не думал о ней…
Он спал.
Во сне он никак не мог собрать вещи — привычная история… Он опаздывал, уже опоздал. И вещей-то всего было три: в одном зале он забыл пиджак, в другом — галстук… Он метался по залам, галереям, лесенкам, захламленным декорациями и реквизитом— съемочные павильоны сна, — и всюду умудрялся встретить знакомого, вступить в отношения, связать себя обязательством… А пиджак был— вот он, только руку протянуть…
5
Объятие их тут же распалось. Жена быстро одеревенела в его руках и отстранилась.
— Ты что? — как бы не понял Монахов. На самом деле он прекрасно все знал, все шло как по нотам: ему вручили партитуру. Каждый начал свою партию.
А Монахов-то опять готовился на другую роль… Но в той же пьесе он вешал тот же плащ на тот же гвоздик. Мелькнул женин поясок — она скрылась. Монахов рассматривал коврик и стоптанную тапку. Это он уже видел. Причем буквально — вчера.
Монахов вздохнул, прихватил корзину и направился за женой в кухню.
— Фрукты, — сказал он, — Их надо сразу распаковать.
— С кем ты их покупал? — спикировала жена.
— Как с кем?.. — обиделся Монахов.
Это радостное, сближающее занятие на двоих — распаковка, раскладывание— пришлось Монахову теперь проделывать одному: жена подчеркнуто чуралась корзины. Это был нелепый повод для ревности — слишком веский. Монахов именно поэтому не взорвался в ответ: несправедливость была здесь так очевидна, что пусть сама молча разглядывает ее. Он доставал по одному каждый фрукт — разглядывал, повертывая. Ему требовалась все новая тарелка и миска; жена, не глядя, подавала ему, раздражалась на каждое его такое медленное и неумелое движение. Ссора набухала в кухоньке, заполняя немногие пустые закутки на шести квадратных метрах, — нависала. Монахов оглядывал каждый плод — любовался. Это были прикосновения, равные маминым, — обратная связь. "С кем… — неслышно бубнил он под нос. — Ишь ты, с кем!.." Однако вдруг увидел Наталью, метущую красной юбкой вдоль базарного ряда. "Ясно с кем… Мало ли с кем?.." Вопрос жены не исключал эту бозможность: с кем — это не эти именно фрукты, а может, и другие, но в одно и то же время… Монахов усмехнулся и покачал головой: логика… Жена его была очень логичной женщиной, перед ее неумолимыми последовательностями он пасовал. Он никогда не выдерживал спора — начинал кричать, топать ногами, махать самому себе кулаком — оказывался не прав. "Что кричишь? Что я тебе такого сказала?" И он не мог внятно восстановить, что, — оказывалось: ничего. С чего его разнесло?.. "А вот с чего, — монаховская мысль кипела вслед за еще не разыгравшейся ссорой. — Есть жизнь, и есть мысль о жизни, абстракция. Так жизнь, после мысли о ней, не обязана укладываться в идеальную схему…" Жена, казалось ему, страдала именно от этого несоответствия обратной связи, а не от жизни. Требовала от него, чтобы он был строен духом, как ее мысль. "А сама-то, сама!.." — тут же вскипал Монахов; ровненькие, упитанные обиды выстраивались готовной очередью. И все-таки эта ее особенность была уникальной: сами-то мысли ее по отношению к жизни восхищали Монахова соответствием, зато возмущала попытка обратно их приложить к завтрашнему дню и к нему, Монахову. Например, могла она сейчас сказать: "А что ты хочешь? Разлука и есть ссора". Мысль такую еще надо суметь подумать. "Но не в фильме же Антониони мы снимаемся, а — живем!" — взревел про себя в ответ Монахов. Или: "Как же для меня может существовать кто-нибудь, кого я не знаю? Я не знаю твою мать, откуда мне взять отношение к ней? Сюсюкать потому, что она именно твоя, — тебе ведь не этого надо. Кого нет, того нет. Незнакомых — просто нет в природе". Монахов не мог бы не согласиться с ней, рассуждай они о книге, а не о нем. Могла она сказать и так: "Тебя не было, откуда я знаю, что ты по-прежнему есть? Ты был— и тебя не стало…" И дальше: "А с чего ты взял, что это я, к кому ты вернулся? Может, это уже и не я. Ты же меня не выключил, уезжая…" — "Но я же в командировку поехал!.. Не гулять, не веселиться. В ко-ман-дировку!" — защищался мысленный Монахов. "Откуда я знаю, зачем ты поехал! Может, ты к ней поехал…" — съезжала на два порядка вниз жена и становилась понятней и милей Монахову: все эти абстракции — обыкновенная, живая ревность, которой не чужд и самый высокий ум. Это был подходящий момент попробовать снова ее обнять, привлечь к себе. Она же неумолимо топорщилась — тут Монахов совсем вскипал. И — начиналось!
Пока же все шло мирно. Монахов раскладывал фрукты — были они один к одному, до самого дна. Никакой той кашицы, что, выходит, зря пугала его. Кухонька была залита светом, лившимся с тарелок, уставивших теперь все: и холодильник, и подоконник. "Солнце и мать — вот два источника…" — сентиментально подумал Монахов. Вслух бы он этого никогда не произнес: ох как бы издалека разнесла бы его за такое высказывание жена! И никогда бы не доказал ей, что именно за это… Монахов вздохнул, печально любуясь своей работой. Да, никогда он раньше не встречал такой требовательности к действительности, чтобы все соответствовало уровню на сегодня выношенных представлений… Еще бы — встречал… Встречал бы— не женился… Именно на этом он женился — вот в чем дело. Женился, утомленный и измученный всем тем, что не было еще его женою… Как он настрадался от них в предыдущей своей жизни! Сейчас получалось, что страдал он в прошлом едва ли больше, чем сейчас. Невыносимым-то, теперь было именно то, что и привлекло его к ней, а привлекательным стало то, чего он не выносил когда-то. Как странно мы любим!.. Жена вдруг приникла к нему, когда он не ждал, и он растаял. Жена укусила фрукт и зажмурилась от удовольствия. Жена любовалась фруктом. "Какое все это солнце!" — сказала она. Зря он боялся… Именно так и сказала. "Какая она хорошенькая! — вдруг понял Монахов. — Девочка. Она просто девочка", — "Ты просто любишь ее…" — услышал он голос Натальи.
И жена услышала?.. Это уже бред. Вдруг надулась, повернулась, ушла в свою комнату, оставив недогрызенный плод. "Это что же делается! — вконец обиделся Монахов, — Что за мука такая!.. За все перенесенные тяготы и несчастья — и вот на тебе!" Это была только фраза: ничего из перенесенного не вспомнил он отчетливо, по отдельности: ни, ни, ни… Все его невспоминаемое пребывание в Ташкенте воспринималось им теперь как одна общая его заслуга, одно общее страдание, которое он вынес исключительно ради вот этого возвращения. Избежал всех соблазнов и рифов, разбежался — и вот на тебе! Он погрузился в скорбь. За окном была черная ночь. Окно слепо смотрело в кухню, отражая в себе некрасивые плоды…
— А это что такое?! — дрожащим от муки голосом сказала жена.
Он понял, что она что-то "нашла". Уже порылась в его портфеле. Хотя "найти" там она ничего не могла: Монахов был особенно внимателен на этот счет. Однако — нашла.
Она стояла за его спиной с белым лицом, протягивая ему Ленечкины стихи. В другой руке, как второстепенную улику, держала она книжку Зябликова…
— Что это за графомания?..
Монахов растерялся — виду не показал, насупился.
— А мне нравятся эти стихи, — сказал он, первым делом обидевшись за Ленечку.
— Сам понимаешь, что не это имеет значение, — сказала жена. — Чьи они?
Монахов взглянул на жену с осторожным изумлением и потупил взгляд. Что-то было головокружительное в этой ликвидации логики, границы здравого смысла не существовало; да и не было такого — здравого смысла, был — смысл.
— Да это… один мальчик написал… — мирно пояснил Монахов. — Сын соседки… — добавил он, удивляясь сам, до чего же неубедительно.
— Соседки?.. — Жена так готовно сошла со следа, что этим еще раз изумила Монахова.
— Ложка, вилка, тарелка!.. Я постараюсь избегать теперь слов женского рода, — ядовито сказал он.
— Было бы неплохо, — невозмутимо сказала жена.
— Мои! Мои это стихи! — взвился Монахов, — Я написал! Одной девице в Ташкенте посвятил!..
— Ври больше, — сказала жена удовлетворенно. — Они тебе надписаны. И почерк не твой.
Нет, Монахов отказывался понимать… "А ведь я почти правду сказал…" — усмехнулся он. Он хотел сказать: "Что мы делаем?!" — и не сказал, хотел позвать ее по имени — и не позвал. Они избегали называть друг Друга по именам. Они оба считали это фальшью. Они радовались, что у них так много общего, когда сошлись на этом. "Когда зовут по имени— значит, врут", — говорила жена.
"А как же в лесу?" — подумал теперь Монахов.
— Ау, — сказал он миролюбиво и вздрогнул: над домом пролетел самолет.
(Их дом стоял на краю Москвы, вблизи аэродрома, и над ним шли на посадку самолеты. Они привыкли к этому шуму и не замечали его.)