Через бровь, губу выдавалась внутренняя её дрожь, но она не за словами следила, а напряжённо – за собой, оттого и было впечатление сомнамбуличности.
– Тебе просто некуда девать пустого времени, ты томишься без занятий.
– Но у меня всё валится из рук!
– Но почему у других не валится?
– Потому что они здоровы!
– И ты здорова.
– Тебе бы такое здоровье!
– Ты не больна, у тебя просто смещённая точка зрения: равнодушие ко всему, а повышенный интерес только к себе. Тебе и общество для того надо…
– А что, меня многие хвалили, больше тебя!
– Из вежливости. Ты и разговоры так сводишь, чтоб тебя похвалили.
– Да! Поощрения – моя слабость. Неужели это такой большой порок? Самолюбие и должно быть у человека, а куда годится человек без самолюбия? Зато когда меня хвалят – я гораздо послушней, имей в виду.
Смотрел и он на неё больными, но и очищенными глазами: почему всегда родной представлялась она ему? Что она сейчас говорила – нельзя чужей.
– Алина. Надо иметь скромность признать себя средним человеком, из каких и состоит человечество, перестать возноситься – и тогда твои достоинства будут тебя украшать. Ты и готовишь отлично, и хозяйничаешь прекрасно, и на рояле играешь, – но почему это всё основание для честолюбия? Оттого тебе и счастья нет – от ложной точки зрения.
– Боже, ты бы себя слышал! Какие ты жестокости говоришь! Что у тебя за удивительная жажда меня принижать!
Не хотел, а оказался зацеп опять, по самой ране. Опять, опять перебегающее тревожное похмуривание по лбу:
– Нет, ты когда-то лжёшь! Или раньше, когда так хвалил меня, или теперь, уничтожая!
– Ты любишь себя слишком самозабвенно. Горе и тебе и мне, если ты этого не усвоишь.
– Хватит!! Слышать не хочу! Замолчи! Не подавляй моей личности! Какая есть! Ты уничтожил меня как женщину, теперь уничтожаешь как человека! Свою жену! Которую любил! И которую сегодня любишь!! – выкрикивала ещё вдвое громче, с воспламенёнными глазами.
– Да я только и успокаиваюсь, когда тебя не вижу. Меня эти твои взлёты и срывы…
– Ничего! – восклицала победно. – Станешь человечней к страданиям других! У тебя сейчас – полоса удачи, ты снова вознёсся и не видишь вокруг ничего!
Алина как будто прислушивалась, что делается в ней самой. И предупредила, опасно пожигая глазами:
– Во мне поднимаются чёрные силы!
– А ты – борись с ними.
Отвечала горячим взглядом (вся там внутри, прислушиваясь):
– Они могут оказаться сильней меня!
Нет, этим сценам – не будет конца никогда, уже видно, Не отвечая, обошёл обеденный стол, чтоб иначе пройти к двери.
Но и Алина туда успела – и снова заграждала ему проход. Угрозным взглядом искала его глаз:
– Жизнью – я теперь совсем не дорожу. И даже я мечтаю, чтоб эта горькая весна стала последней весной моей жизни! Ты нанёс мне удар, после которого мне уже не подняться…
– Очнись, Алина, что ты… что мы… В какое время…
Но она не очнулась, и не запнулась, а ещё резче вскинула красивую голову на истончавшей шее:
– Ты всё мыслишь мировыми категориями. Но когда гибнет единственная душа – это всё равно что гибнет весь мир. Для меня моя гибель – и есть гибель всей вселенной! А ты, самый близкий человек, отказываешься протянуть руку помощи.
Вот эта её рука помощи, её рука – за помощью, опять ощутительно хватала за сердце. Да разве он не протянул?
Да что ж он мог больше?
Шагал в штаб, на ходу стараясь умериться.
Что ж он мог больше?
Он – потушил, всё. Он – вернулся. Что ещё?
Себя самого. Живого. Неужели мало?
Он думал – вот то самое трудное. Нет, самое трудное только теперь началось.
Теперь нужно долгим безпросветным волоком вытаскивать нашу жизнь.
А она – не приняла мира. Терпеливого мира.
Ей – нужно безграничное восхищение.
Но откуда его теперь взять?
С недоумением вспоминал, но не мог ясно вызвать ту давнюю тамбовскую неделю: да почему он вздумал жениться именно на Алине? да зачем же он ей навязывался, ещё так стремительно?
Подходил к штабу. Боже, сколько сил выматывает. Эта тягомотина, своим настойчивым чадом, приносит душе расстройство, сказать – не поверят, едва ли не горше общероссийского. Непроглядство.
* * *
А у Алексеева и Деникина было сегодня же совещание с приехавшими министрами, Милюковым и Шингарёвым. (Утром с Андрей Иванычем поздоровались тепло.)
И именно потому, что те заседали весь день, неторопливо, не поверили Марков с Воротынцевым, когда пришёл дежурный от аппаратов и, заминаясь, передал слух из Петрограда от такого же дежурного при аппарате довмина: будто Гучков – уходит? подал в отставку?..
Не может быть!?
Сильно заволновались оба.
А – почему не может быть? Только вот потому, что начальство вполне спокойно, такие события не так объявляются?
А то ведь… Воротынцев высказал, что Гучков, умный человек, понимает же: из его министерствования ничего не вышло. И даже раньше мог отставиться.
Да вот: Корнилов же ушёл с Петроградского округа, сегодня официально подтвердилось. Одно с другим и связано?
– Но это – кошмар! – уже сидеть не мог Марков, вскочил. – Как Гучков ни слаб, но если и он бросает? Да кто ж сейчас справится другой?!
А Воротынцева – холодное сознание наполнило. И он – не вскочил, а глубже ушёл в стул. Только закурил.
– А я считаю: это – важный, нужный, выразительный жест. В этом правительстве и никто не справится. Смотрите, как они растерялись на прошлой неделе. И непохоже, чтоб научились в те дни.
Событие – огромное. Не сразу вмещается.
Огромное. Но, сколько можно охватывая: не в нём беда.
– С этим правительством, Сергей Леонидыч, мы пропадём. Надо самим – что-то делать, и скорей.
И Марков, который недавно вот столько спорил, не соглашался же, – прошёл по диагонали из угла в угол, из угла в угол, двумя ладонями медленно протянул по лицу, как умылся, – и в угол же стал спиною, как уже прижатый к последней черте.
– Ну что ж, – сказал. – Наверное – да. Наверно – нам с ними нет пути.
Серебряное плетенье генеральских широких погонов с крупными звёздами. Георгиевские кресты у горла и у сердца. Дугой на груди генштабистские аксельбанты.
Но как ни промахивался Гучков, а всё-таки, пока он стоял, – был в правительстве стержень. Ещё можно было хоть немного надеяться.
– Только борьба будет, – теперь увиделось Воротынцеву, – ещё в худшей расстановке, чем мы думали вчера.
А Марков, всё так же припёртый в угол, призакинул голову – и навстречу тому, ещё не видимому зареву:
– Я – солдат по рождению, по натуре, по образованию, и что б они там в обществе ни мудрили – я знаю, что Армию – не отдам Совету! Как бы ни были наши шансы малы – не поверю, чтобы великий народ мог так безславно и так быстро пасть. Пути спасения – должны быть.
137
Фрол Горовой на совещании фронтовых делегатов. – Череда генералов. – Гучков объявляет свою отставку. – Освистывают Зиновьева. – Зиновьев вывёртывается. – Церетели начинает поединок с ним.Когда посылали делегацию из 11-й армии в Питер – узнать, как там и что делается, – никому и в голову не вступало, что они тут засядут в главном Белом зале как судьи, а перед ними как по верёвочке будут проходить все министры и оправдываться. Но Горовой это понял для себя не как высокую честь, а как непривычную работу, за которую в корпусе с него спросят: там в окопах сидят ребята – им Питера не видно, всё в тумане. Шлют доведаться: как рабочие? – по скольку часов работают? сколько вырабатывают и сколько получают? говорят – отлынивают, так коли можно – навести с ними порядок. Потом – белобилетники: добиться полной их проверки, и метлой на фронт, кто укрывается. Ещё и рабочих на заводах проверять: какие до войны вступлены – пусть там, а какие уже с войны – значит, прячутся, всех на фронт! И по всем запасным полкам прочистить: офицеры ли, солдаты, кто до-се на передовых позициях не был – всех сюда! Потом с дезертирами: надо ж им железный предел положить, гнать сюда, альбо судить, – а что ж нам за них отдуваться, тогда и мы тронемся? Ещё, говорят, военнопленных у нас дюже распустили, что немцев, что австрияков, вольно содержатся, промеж наших баб живут как дома, – нам тогда сидеть тут скрубно, а ещё и работу перебирают, морды наеденные. Ну а превыше всего: как же из войны выбраться? как её кончить, треклятую? И – кого армии слушать: одни приказы от генералов, другие от Совета? А в том Совете, говорят, одни питерские тыловые засели, а от боевых армий нет никого, – так с какой совестью они нами могут управлять?
Фрол Горовой и никогда не был камнем лежачим, под который не течёт, но всегда горячо поворачивался. И тут – к месту его выбрали. Он уже не первую неделю задумывался, что от старого строя к новому пока удобрилось не слишком многое, а то и – хуже пошло. И ежели раньше обо всём царь должон был думать, а нам заботушки мало, – так теперь слишком непонятно: думает ли вообще кто? И – те ли люди думают? Теперь такое время настало, что если сами быстро не возьмёмся, так и в провал всё прогрохаем, и самих себя. И решимо поехал Горовой в Питер – искать, где ж оно, верное. И нежданно попал в этот главный думский зал. (А повидал один день, как сами думские заседали: ох, неладно у них, сильно они с места сшиблены, и нами уже никак не управят, на них не надёжа.)