Благоразумие диктовало отъезд из Петербурга. Но что значил здравый смысл, когда в доме на Большой Садовой спал истерзанный Савицкий? Дорого ль стоил здравый смысл, когда эта чернявенькая Раечка печатала ночью листовки? Как уехать, когда от Куницкого еще нет условной телеграммы и возможны любые неожиданности?
Лопатин смотрел на спящего. Не картинный герой, из тех, что гибнут молча. Начинал, конечно, как многие: вышибли из гимназии «за устройство нахальной сходки». Как многие… Но одно происшествие в жизни Савицкого особенно трогало Германа Александровича: Савицкий на свой страх и риск, без всяких указаний от партии отбил у стражников ссыльного. Фамилию ссыльного Лопатин не помнил, она ничего не говорила ему, да суть-то не в фамилии спасенного, а в поступке спасавшего. Почти нежность ощущал Лопатин, глядя на спящего. И думал о том, что допустил что-то жесткое, чрезмерно жесткое, нельзя было парню всю ночь еще и с листовками возиться.
– Хотите чаю? – шепотом спросила Кранцфельд. Он шепотом поблагодарил. Не до чаю, он заберет часть листовок и уйдет. С минуты на минуту явится Росси: унесет шрифт. Все, шабаш. И нынче Голубева с Савицким исчезнут из Петербурга. Понятно? Вот так-то!
В дверях он столкнулся с Росси. Они улыбнулись друг другу. «Славный малый этот итальянский подданный», – с удовольствием подумал Лопатин, как думал всегда, встречая Росси. Недавно он узнал его и знал еще мало. А нравился он Лопатину просто потому, что был, как говорится, «вылитым итальянцем». (Мягко, южным ветром на Лопатина веяло воспоминанием: путь к великому Джузеппе. Увы, гарибальдийскис знамена не осенили Германа, великий Джузеппе был уже разбит под Ментаной.)
– Ну, красная рубашка, – сказал Лопатин, пожимая руку Степана, – принимайте шрифт. Честь имею!..
Весть о смерти Судейкина текла по городу. Передавали, что царь поражен и огорчен, а царица велела приготовить серебряный венок с надписью: «Человеку, честно исполнившему свой долг».
При дворе, в светских гостиных вдруг обнаружилась уважительность к покойному. Говорили, что в его руках были все нити, что на нем держался весь политический сыск, что он один срывал все злодеяния нигилистов и что теперь тайная полиция бессильна, жди самых ужасных происшествий, равных, пожалуй, первомартовскому. Словом, Георгий Порфирьевич посмертно достиг того, о чем при жизни мечтал неотступно: высокого признания и благодатной почвы диктаторства.
На Пантелеймоновской, в департаменте гибель главного инспектора тоже многих опечалила, однако не в столь искренней степени, как Гатчину, где почти безвыездно укрывалась августейшая семья. Убитый – убит, живым – живое: вакансия. Департаментские гадали, кто займет место Георгия Порфирьсвича. Но его превосходительство фон Плеве хранил молчание, которое принято называть непроницаемым.
Те же, кого принято называть широкой публикой, интересовались подробностями и неразысканными виновниками преступления. В мотивах не сомневались: листовку народовольцев читали и перечитывали. Недоумевать могли лишь такие задубелые провинциалы, как некий земец, навестивший в те дни Салтыкова-Щедрина.
(«А за что ж, Михаил Евграфович, этого-то Судейкина убили?» – любопытствовал земец. Щедрин ему коротко: «Сыщиком был». – «Да за что ж убили-то?» Щедрин насупился: «Говорят вам по-русски: сыщиком он был!» – «Слышу, слышу, Михаил Евграфович. А за что ж все-таки его так-то?» – не унимался земец. «Ну, ежели вы этого не понимаете, – буркнул Щедрин, – так я вам лучше растолковать не умею».)
Лопатин расхохотался, когда ему передали этот диалог. Он все это изобразит в лицах Энгельсу. О-о, Генерал умеет ценить шутку, да еще такого сорта…
Лопатин надеялся на скорую встречу с Энгельсом, с дочерью Маркса Элеонорой, с Тусси, как звали ее друзья дома. Он придет к ним и оставит у дверей не трость, а словно бы посох странника. Старый Энгельс (друзья зовут его Генералом), как и Тусси, давно знает, что Лопатин всегда в пути. И они любовно и грустно покачают головой: «Наш безумно смелый Лопатин…»
Лопатин, однако, медлил с отъездом. Пусть все завершится, тогда он уедет. Пусть ненадолго, но уедет за границу, потому что многое надо обсудить, многое узнать и решить. А пока он медлил.
Лопатина сильно беспокоило молчание Куницкого, дегаевского «конвоира». К беспокойству прибавились досада и печаль: черт дернул Степана Росси глазеть на похороны Судейкина, а на похоронах-то и схватили «гарибальдийца». Слава аллаху, Голубева и Савицкий подобру-поздорову убрались из Питера.
Лопатин ждал известий от Стася. Наконец Куницкий телеграфировал, что выпроводил Дегаева за границу. Можно было перевести дух.
В вагоне господин Норрис, британский подданный, достал записную книжечку и, поблескивая очками, вывел карандашиком итог своих расходов. В рублях и копейках. После Вержболова, подумал он, в Эйдкунене, пойдет иной счет – на марки и пфенниги. А потом на франки и су, а потом на фунты и шиллинги.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
Майор смаковал эриванское. В прошлом году, оправляясь от тяжкого ножевого ранения, Скандраков уяснил, что этот «чистый янтарь» целительнее аптечных снадобий. Он, пожалуй, не ошибался.
Майор лежал на диване. Размышления Александра Спиридоновича были приятными. Что ни говори, судьба ему благоволила.
Скандраков давно мечтал о Петербурге. Нет, он не примерял полковничьи эполеты. Никаких карьерных соображений. Возглавляя московский секретный политический розыск, Скандраков мыслил, как он полагал, категориями государственными, а не ведомственными. Скандракова интересовали европейские методы управления. Он вынашивал проекты. В первую голову его занимал рабочий вопрос.
Майор «брал не по чину», понимал это и таился. Надеялся, что таится до срока. К тому же он сознавал нищету своих познаний. Но знание – дело наживное. В круг его домашнего серьезного чтения попадала литература крамольная, социалистическая. Короче, он был белой вороной в Отдельном корпусе жандармов. Однако белизну скрывал, прикидывался вороной серой, как все прочие.
Обязанности свои Скандраков исправлял превосходно. Надо щипать траву на той полянке, на которой ты привязан. Честолюбия в душе Скандракова было ровно столько, сколько необходимо для того, чтобы не примерзать надолго к ступеням служебной лестницы. Но по-настоящему его занимали идеи. Прямые обязанности были Александру Спиридоновичу как ребусы. Подчас очень нелегкие.
Едва Скандраков приехал в Санкт-Петербург, его принял директор департамента.
Впервые майор представлялся Вячеславу Константиновичу во время московских коронационных торжеств. Плеве, тогда новоиспеченный тайный советник, окостенил москвича холодом петербургских сфер.
Время от времени Скандраков склонялся над очередными циркулярами, подписанными мертвенно-фиолетовым «Вячеслав Плеве». Это «Вячеслав» казалось майору нарочитым и высокомерным.
Вызов в Петербург означал повышение. Скандраков отнесся к повышению как к должному. Господин директор департамента остановил свой выбор на нем, Скандракове? Господин директор умеет замечать достоинства подчиненных. И только. Однако, входя в кабинет, похожий на операционную, отвешивая поклон сухопарому сановнику, Александр Спиридонович все же ощутил свою малость, это и смутило его, и больно кольнуло.
Отличая Скандракова, Плеве действовал, как действуют многие высшие сановники, отличая провинциала. Такой надежнее, такой не связан с департаментской кухней, не ведает подводных течений. Внезапность повышения гарантирует личную преданность тому, кто тебя повысил. В этом Плеве очень нуждался теперь, когда могли всплыть «тонкости» отношений с покойным инспектором. К тому же Скандраков рисовался Вячеславу Константиновичу воплощенной исполнительностью, наделенной сверх того недюжинной опытностью. Оставалось не позволить московскому майору возомнить себя вторым Судейкиным. А это, как думал Плеве, не столь уж и трудно.
Вячеслав Константинович с порога дал понять майору, что именно он, директор департамента, настоял на служебном продвижении г-на Скандракова, хотя пришлось одолеть противодействие министра. Впрочем, продолжал Плеве, справедливости ради следует оговориться, его сиятельство возражал лишь в том смысле, что г-н Скандраков совершенно необходим в Москве. (Все это было правдой.) Далее Вячеслав Константинович распространился о многосложности забот, возлагаемых на Александра Спиридоновича, об опасностях, стерегущих на каждом шагу, чему печальным примером незабвенный Георгий Порфирьевич. (И это тоже было правдой.) Тень фальши скользнула, когда Плеве намекнул, что майору, очевидно, встретятся некоторые щекотливые подробности сотрудничества Дегаева-Яблонского с инспектором Судейкиным. Директор департамента, конечно, был надлежаще осведомлен. Не все одобрял полностью. Да-с, не все. Однако в интересах политического розыска на кое-что смотрел сквозь пальцы. Впрочем, ровно говорил Вячеслав Константинович, г-н Скандраков не новичок, разберется собственным разумением. А он, директор департамента, не оставит его вседневным руководительством.