«14 сентября 1863 года
Дорогой герцог,
Чрезвычайно важно и совершенно необходимо, чтобы два броненосца, сошедшие с верфей Беркенхеда, не послужили для прорыва американской блокады. Суда эти принадлежат мсье Бреве из Парижа. Если Вы предложите откупить их для Адмиралтейства, то в случае согласия Вам будет возмещена полная их стоимость, а в случае отказа мы получили бы презумптивное доказательство того, что они уже закуплены конфедератами. Мне следует также уведомить Вас, что мы предлагали купить эти броненосцы турецкому правительству, но, полагаю, Вы легко уладите с турками это дело…»
Как бурно ликовали бы секретари на Портленд-Плейс, попадись им в руки это письмо, из которого они узнали бы, в какую трясину неприятностей загнал себя граф Рассел под ударами американского посланника! Но, с другой стороны, это и другие письма полностью свели на нет результаты воспитания по части дипломатии, полученные личным секретарем, — свели на нет через сорок лет после того, как он считал, что все уже усвоил. Они нарисовали перед ним картину совершенно иную, чем та, какую он себе составил, и обратили в прах весь его с таким трудом добытый дипломатический опыт.
Восстанавливать — когда тебе уже за шестьдесят — знания, полезные в практических целях, совершенно бесполезно, образовывать же себя заново только ради теории Адамс не видел смысла. Его уже не заботило, понимает он или нет человеческую натуру: он понимал ее достаточно в той мере, в какой нуждался. Но в книге «Жизнь Гладстона» ему повстречалось не раз повторяемое высказывание, которое навело его на любопытную мысль. «Я всегда придерживался того мнения, — заявлял Гладстон, — что политики люди, в которых, как правило, очень трудно разобраться», — и, чтобы еще усилить это открытие, добавлял: «О себе могу сказать, что в целом понял, или считал, что понял, разве только одного или двоих».
Граф Рассел, без сомнения, был одним из этих двоих.
Генри Адамс тоже считал, что разобрался в одном или двоих. Правда, он больше знаком с американским типом политика. Результат для воспитания по дипломатической части, пожалуй, достаточный и, по-видимому, окончательный.
12. ЭКСЦЕНТРИЧНОСТЬ (1863)
Знание человеческой натуры — альфа и омега в воспитании политика, но несколько лет ревностного изучения английского типа человеческой натуры в окрестностях Вестминстера убедили Генри Адамса, что вне Англии приобретенные там знания не имеют никакой цены. В Париже английские привычки только мешали, в Америке задевали все струны национального самолюбия. Английский тип ума отличался односторонностью, эксцентричностью, последовательной непоследовательностью и логичной алогичностью. Чем меньше его знать, тем лучше.
Эта еретическая мысль, вряд ли допустимая для бостонца, который инстинктивно, как нелепейшее преувеличение, прогнал бы ее от себя, даже если бы у него возникла, основывалась на личном опыте Генри Адамса, твердо считавшего, что вправе считать ее окончательной — для себя. Навязывать ее как окончательную кому-либо еще ему и в голову не приходило: он никого не собирался склонять в свою веру. Для себя — и только для себя — он сделал вывод: чем меньше воспитания в английском духе, тем лучше.
На протяжении ряда лет, побуждаемый острой необходимостью глядеть в оба, он наблюдал английский тип ума в соприкосновении с себе подобным и иными типами. В особенности интересным представлялось сравнение с американским, потому что ни о чем так не любили рассуждать в Европе, как об ограниченности и недостатках американского ума. С точки зрения Старого Света, у американцев попросту не было ума, то есть не было отлаженной мыслящей машины, экономно работающей по заданной программе. Американский ум раздражал европейца, словно визг пилы в сосновом бору. Английский ум недолюбливал французский — во всем ему противоположный, нерассудительный, возможно, враждебный, — но по крайней мере признавал за ним способность мыслить. Американский ум не был обременен мыслями; он был создан по трафарету — поверхностный, узкий и невежественный, режущий инструмент, практичный, экономичный, острый, плоский и прямой.
Сами англичане вряд ли придерживались мнения, что обладают экономичным, острым или прямым умом, но, если говорить об изъянах английского ума, американца более всего поражало, как изобильно он расточает себя на эксцентрические выходки. Американцам требовалась вся их энергия, и они использовали ее без остатка, в английском же обществе эксцентричность была привычной формой поведения, эксцентричность ради эксцентричности.
В клубе или на званом обеде часто можно было услышать фразу: «Такой-то совсем сумасшедший». Это говорилось не в обиду такому-то и нисколько не отличало его от окружающих, а когда относилось к государственному деятелю, вроде Гладстона, дополнялось эпитетами намного крепче. Эксцентричность настолько укоренилась, что превратилась в наследственную черту. Она составляла главное очарование английского общества и главный его кошмар.
Американцам Теккерей нравился как сатирик, но Теккерей совершенно справедливо уверял, что он вовсе не сатирик, а его картины английского общества — сама действительность, написанная с добродушной улыбкой. Американцы не могли этому поверить и обратились к Диккенсу, который, уж во всяком случае, грешил преувеличениями и фантастическими выдумками, но английские читатели Диккенса если и находили у него преувеличения, то лишь в манере письма или в стиле, но отнюдь не в типах. Сам мистер Гладстон ходил смотреть Созерна[324] в роли Дандрери и смеялся до упаду — не потому, что Дандрери преувеличение, а потому, что уморительно похож на тех людей, которых Гладстон видел, или мог видеть, в любом клубе на Пэлл-Мэлл. Английское общество изобиловало эксцентрическими характерами — других в нем почти не водилось.
Эксцентричность эта нередко носила все признаки силы; возможно, в ней действительно выражался избыток силы, нечто вроде приметы гения. Так, во всяком случае, считали в Бостоне. Бостонцы называли это национальным характером — английской жизнедеятельностью — здоровым духом — честностью мужеством. Бостонцы уважали эксцентричность и побаивались ее. Британское сознание собственного достоинства — при всей его туповатости, грубоватости и непререкаемости — казалось им лучше и благороднее оборотистости янки или вылощенности парижанина. Возможно, они были правы. Все это вопросы вкуса, внутреннего ощущения, унаследованных понятий, и делать тут нечего. Каждый носит свой эталон вкуса с собой и, где бы ни путешествовал, поверяет им чужие нравы. Как бы ни относились к ним другие, умнейшие англичане считают, что их пресловутую эксцентричность необходимо поукоротить, и уже за это взялись. Яростные сатиры Диккенса и более мягкие насмешки Мэтью Арнолда, направленные против среднего класса, лишь начало бунта, поскольку британский средний класс не хуже остальных — по крайней мере на взгляд американца в 1863 году. К среднему англичанину он мог апеллировать, ссылаясь на его интересы, тогда как какой-нибудь деятель из выпускников университета, вроде Гладстона, оставался глух к любым доводам. Что же касается их идей, то упаси господь молодого американца заимствовать хотя бы одну.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});