Этот город — историческая столица Гуцулыцины. Через год после освобождения Ржева, 23 марта 1944 года, Москва салютовала в честь освобождения Коломыи. Об этом памятная доска на доме горисполкома возле площади Героев. Памятник павшим в боях за Коломыю. Вечный огонь в память о безымянном солдате. В сквере ребятня играет в салки, оступаясь в чашу, где бьет огонь. Молчаливый парнишка подбрасывает наломанные веточки, как в костер, — хоть и вечный, но и вечно притягательный огонь.
За сквером — Советская улица. Здесь в четырехквартирном доме под номером 17 живет человек, ради встречи с которым я приехала сюда, в Коломыю.
Георгий Иванович вступал в освобожденную Коломыю с войсками — так далеко он ушел за год от Ржева <222> на запад. А потом и еще дальше. А вот окончательно осел здесь, вернувшись. Почему же? Ведь коренной волжанин, родом из-под Самары. Оказывается, в здешних местах, он пятнадцатилетним парнишкой прошел путь с бригадой Котовского.
— Я не ахти какой был вояка — молодой. Однако привыкал. Рвался к новой жизни. Отлучился из родного села, подался в добровольцы. Как только я первый раз увидел Котовского, я жил одухотворенный его видом, был сильный человек, бесстрашный, трудолюбивый. Когда он спал, я не знаю, он всегда первый появлялся. Вся бригада находилась под его волей, геройством… Командир второго полка нашего Макаренко, он был убит, и другие командиры — все эти люди были примером нам.
Мы сидим за столом, покрытым гуцульской домотканой скатертью, в скромно обставленной комнате, то одни, то в присутствии красавицы дочери и крупной, под стать Земскову, жены. Она помоложе его. В домашнем байковом платье с оголенными выше локтя белыми, мягкими руками. Нехотя присматривается ко мне, желая что-то понять, что не податливо ей, и оттого насуплена. И может, связь Георгия Ивановича с прошлым, уводящая его от семьи, ей не по нраву.
Мы не виделись с Георгием Ивановичем два года, после юбилея во Ржеве. Мне показалось, он похудел, скулы немного опали, не заслоняли глаз. Ему уже за шестьдесят, но он крепок, и волосы с годами все темнее, не побиты сединой.
Он звал в письмах приехать, а вот приехала — и разговориться что-то мешает нам. Георгий Иванович какой-то стиснутый. Может, давит семья, похоже, нелегкая. Каждодневный укор жены откровенно витает в комнате: мог ведь в Коломые устроиться в бытовом отношении куда как лучше, а пренебрег. Осев здесь, впустил в эту квартиру жить посторонних людей, оставил для вызванной сюда семьи только две смежные комнаты и общую с чужими кухню.
Ну, значит, и любовь и дрязги — все как у каждого. А он — не каждый и не на все времена, на эпические, что выявляют из недр народной жизни эпические характеры. В повседневности, когда не востребованы ни самоотдача, ни глубинная энергия духа, его крупная натура пригнетена. <223>
После гражданской надо было бы пойти учиться, считает он, а прислушался к чьему-то совету — вернулся в село. Затянуло, как он говорит, крестьянство. И лишь в зрелые годы понемногу стал учиться. Сначала на фельдшера. Со временем — уже основательно было за тридцать — окончил институт в Ташкенте. Хирург. Остался в Ташкенте работать. В Москве проходил специализацию при Институте Склифосовского, а тут как раз — война. По путевке военкомата отправился на фронт.
Вот мы и снова приблизились к Ржеву. И тут вскоре я пойму, почему Георгию Ивановичу не по себе, чем омрачен, подавлен он. Начал он вроде бы издалека:
— А ведь даже когда вы живете среди немцев, и то есть люди. Нельзя считать, что они поголовно изверги. Сидим мы раз в лагерной землянке, к нам повар присоединился. Пришел немец — парнишка лет девятнадцати. Повар был озлобленный на немцев, ему кулак показывает: "Если б ты мне на нашей стороне попался, я б тебя задом на печку — изжарил". А тот смеется. Может, он и не все понимал. "Ты так не демонстрируй", — говорим мы повару…
А дело вот в ком. В Канукове. Писаре. Его жену, тяжело при бомбежке раненную — разбило челюсть, — Земсков лечил.
— Он говорил мне, что выхода у него не было, пошел в писаря, чтобы не угнали, — жена ранена, ее нельзя стронуть с места. Не посчитаются. Одно из двух: или угонят, или иди в писаря. И что никто в Ржеве не может сказать, чтобы он, Канунов, что-либо плохое сделал. Это так.
И вот тогда, в доме бургомистра, попросив у меня листок бумаги, Земсков посчитал своим долгом написать о Канукове. Сейчас он протянул мне копию с того листка, снятую им в ржевском архиве:
"Мы имели связь с писарем городской управы Кануковым Михаилом Васильевичем, через него мы приобрели рожь, готовясь к побегу. Он нам сообщал о постепенном отходе немцев из Ржева, сообщил размещение батареи. Одна на Тверской ул., одна около маслозавода, одна… Было поручено одному из членов группы со всеми собранными нами для Красной Армии данными перейти линию фронта. Но его побег не удался.
Был такой случай, когда арестовали немцы механика лесопильного завода Волиневича Константина Максимовича <224> за диверсионно-вредительскую деятельность. Волиневич был бы казнен, его выручил Кануков и один немец, работавший на заводе. Об этом случае мне рассказал сам Волиневич.
Кануков помогал людям скрыться, когда угоняли в Германию, — вычеркивал их фамилии из списка.
Кануков предлагал нам укрытие, он потом приходил к Богданову, когда мы были в туннеле, приносил продукты и одежду. Нам сообщал последние сведения".
Сошлось ли это свидетельство с судьбой Канукова? Неизвестно. А за Земсковым потянулось.
— "Как это вы осмелились с этим писарем!" Кое-кто хорохорился. Слепая осмотрительность. Когда вы в таком положении очутились, достаточно самого последнего кляузника — и все откликаются. А под защиту взять — это редкость. Нужно не просмотреть врага, но и не делать врага. Уж мне, что ли, не знать о предателях, полицаях, негодниках. Но коснулось, так ты сумей отличить одного от другого.
И после войны, как начнут вникать, как да что было, уткнутся в тот исписанный Земсковым листок, где о Канукове, и опять: как это вы доверились писарю?
Недавно Калашников напечатал в районной газете статью о подпольной группе Земскова. Не умея представить себе тех условий, свысока своей ничем не омраченной биографии с газетно-репортерским навыком легко поучает тех мучеников полуживых, как и что им следовало бы делать тогда.
Так ничего и не понял, ни в чем не разобрался. Вялая душа, а прыток. Демонизм нравственного невежества питает недоверие, пошлость — роковые черты, стирающие грань между добром и злом.
И вот: напечатано далеко, а дошло до Коломыи. Затеребили.
— Долгий был разговор. Говорю, говорю, а сам понимаю, не перескажешь всего, и так словно запутался.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});