литературы, буржуа «понимают под волей способность обуздывать себя, подавлять свои желания»270. У Декарта речь идет не о такой воле (volonté), а о «свободном волеизъявлении» (libre arbitre); собственно говоря, «щедрость» обусловлена надлежащим «употреблением свободного волеизъявления», которое, ничуть не умаляя свободы других людей, делает человека если не равным, то подобным Богу: «Ибо только лишь за те действия, которые зависят от этого свободного волеизъявления, нас возможно на разумном основании превозносить или порицать, и оно делает нас подобными некоторым образом Богу, обращая в господ над нами самими, при условии, что мы не утратим из трусости прав, которыми оно нас наделяет»271. Ключевое слово здесь – трусость, поскольку его употребление отсылает к противоположным понятиям мужества и героизма, в стихии которых человек способен достичь поистине божественного достоинства. Именно для этого служит свободное волеизъявление, которое никоим образом не сводится к воле как негативному аффекту, призванному подавлять человеческие страсти. Напротив, упор на понятии
arbitre (судья) указывает на возможность выбора – между истинной свободой, суверенностью «моего я», и рабской зависимостью от той или иной внутренней страсти или внешней силы.
Что до разума, то, отнюдь не выливаясь в репрессивный орган ограничения, подавления или наказания, он представляет собой способность критического суждения, помогающую человеку отличать истинное благо от ложных представлений, обнаруживать разнообразные отношения, которые связывают «мое я» с миром, познавать те или иные виды необходимости, господство которой над нами мы притязаем упразднить, верно оценивать то, что находится в нашей власти, а что остается нам неподвластным. Главное в разуме – ставка на свободу, означающую независимость как от внешних сил, так и от внутреннего насилия слепых, темных страстей. Природа человека не в природе, а в героическом поиске гармонии между частными желаниями и истинным достоинством, которое сказывается в щедрости – способности дать больше, чем требуют обстоятельства. Такова основная максима «аристократического гуманизма»272 Декарта.
Как можно убедиться, философская доктрина «щедрости» как нельзя более далека от буржуазной идеологии «полезности», подразумевающей инструментальное отношение субъекта к другому: в морали Декарта Другой не является ни объектом воздействия, ни средством достижения каких-то личных целей, ни монадой без окон без дверей. «Щедрость» не лишена «экономического» аспекта, правда не в смысле буржуазного стремления к накоплению богатства, а в рамках аристократического габитуса «траты»: начиная от решительного отказа следовать отцовской стезе, приобретя или унаследовав должность королевского советника при парламенте Бретани или Пуату, и кончая ролью учителя философии при дворе Кристины Шведской, за которую философ отказался брать плату и принимать монаршие милости, весь жизненный путь Декарта может быть размечен знаками особого рода аристократизма, в стихии которого стремление отдать, одарить, пожертвовать берет верх над любым своекорыстным интересом, радение о благополучии отступает перед поиском праздности, необходимой для умственных занятий, а забота о себе не исключает внимания или любви к другому, какой бы вид ни принимал последний – ближнего или дальнего, государя или отчизны:
Как бы то ни было, когда частное лицо по своей воле примыкает к своему государю или к своей стране, ежели его любовь совершенна, он должен оценивать себя не иначе, как малую часть целого, которое он составляет с ними, и потому если и бояться пойти на верную смерть, чтобы им послужить, то не более чем когда у него берут немного крови из руки с тем, чтобы всему телу стало лучше. И примеры такого рода любви можно видеть каждодневно, даже среди людей низшего сословия, которые с чистым сердцем отдают свою жизнь ради блага своей страны или для защиты высокородного мужа, к которому они чувственно привязаны273.
Хорошо известно, что Декарт не был прирожденным аристократом, унаследовав от отца дворянское звание, полученное за службу Франции. Но философ сумел обратить себя истинным аристократом разума, который знал себе цену и признавал равноценность Другого, правда только при том условии, если последнему доставало мужества следовать свободному волеизъявлению, каковое и есть истинная человеческая щедрость.
Этюд восьмой. Ум, разум, недоразумение
8.1. Что такое «l’ésprit français»?
Фигуры Декарта и Паскаля – двух личностей, двух мыслителей, двух писателей, двух ученых – замечательно очерчивают контуры литературной карты Франции XVII столетия, задавая систему интеллектуальных координат, которая примерно с середины Великого века будет регулировать эволюцию того, что за неимением равнозначного, равноценного русского слова приходится именовать по-французски: «l’ésprit français». Существует множество определений того, что такое «l’ésprit français»: нам сразу хотелось бы сделать упор на том, что это понятие довольно трудно передать по-русски. Действительно, одно из первых значений, которое приходит в голову и подсказывается словарями, – «дух». Однако оно категорически не подходит, поскольку в русской языковой культуре значения и смыслы этого слова являются, с одной стороны, слишком расплывчатыми, туманными, тогда как с другой – слишком семантически перегруженными, прежде всего в связи с такими устойчивыми словосочетаниями, как «русский дух» или «русская душа», которые, перейдя в XIX–XX веках во французскую культуру, превратились в своего рода визитные карточки присутствия русской литературы в интеллектуальной Франции274.
Действительно, значение понятия «l’esprit français» лишь частично передается русским словосочетанием «французский дух», несмотря на то что слово l’esprit во французской лингвокультуре также связано прежде всего с теми значениями, в которых схватывается семантика слова «дух», навеянная библейскими, религиозными и теологическими словоупотреблениями, где «дух» соотносится с божественностью, духовностью, идеальностью, нематериальностью – словом, со всем, что противоположно букве, материи, природе, телу и т. п. Только на рубеже XVI–XVII веков слово l’esprit начинает употребляться для обозначения человеческой способности воображения, размышления, суждения, приобретая оттенки значения «вольномыслия», «остроумия», «геометрического» и/или «утонченного» ума (Паскаль), которые со временем и с постепенной секуляризацией европейской культуры стали доминировать в словоупотреблении, распространяясь вместе с тем на понятия разума, рассудка, сознания, а также определенного склада мышления, в том числе, с начала XIX века, – национального. Словом, «l’esprit français» – это не столько «французский дух», сколько «французский ум-разум-рассудок».
Какова же главная характеристика «французского ума»? На такой вопрос, которым задаются в определенный момент собственного интеллектуального становления многие философы Франции, существует целый ряд ответов, направленность которых обусловливается как культурно-историческими, так и индивидуально-психологическими обстоятельствами. Представляется, что один из наиболее остроумных ответов представлен в небольшой статье А. Бергсона, красноречиво озаглавленной «Несколько слов о французской философии и французском уме» (1934), где мыслитель, чьим голосом говорила тогда интеллектуальная Франция, уверенно выделял ряд характеристик французского склада мышления – неразрывная связь философии с позитивной наукой; проницательность суждения и общедоступный, прозрачный, ясный язык; повышенное внимание к логике рассудка