— Ты пил молоко королевы. Кто знает, о Фома, может, именно ты видишь мир таким, как он есть. И кто знает, быть может, этот муравей сейчас счастлив, как никогда не был.
— Я больше не человек? — осторожно спросил Фома. Он поглядел на свою руку. Рука была белой и поросшей короткими взрослыми волосками.
— Ты бард. Это больше, чем человек. Больше, чем фомор.
— Я — личинка, — сказал Фома, охватив голову руками, — я никогда не стану по-настоящему взрослым.
Он встал и, пошатываясь, пошел к очагу. Одноглазый Балор, стоя на коленях, переворачивал на раскаленном камне розовую рыбу. При виде Фомы он поднял голову и улыбнулся — Ты был с дочерью-сестрой. А мы развлекаемся друг с другом. Кто из нас взрослый?
Фома пожал плечами и сел рядом с Балором, приняв у него кусок завернутой в листья рыбы.
— Вы не стареете, Балор? Я видел только молодых.
— Старших мало, — сказал Балор, дуя на пальцы. — Тот, кто не умирает в бою, становится старшим.
— Тогда почему вы так стремитесь умереть?
— Умереть в бою почетно. Но у старших своя честь. Они выше стыда.
— Что такое молоко королевы?
— Молоко королевы, — Балор в почтении приложил пальцы к губам, оттого ответ его прозвучал немного неразборчиво, — это молоко королевы. Что еще можно добавить к этим словам?
Фома так и не понял, имелось ли виду действительно молоко королевы (доят они ее, что ли?) или какая-то жидкость с чудесными свойствами, изменившая самую его суть.
И где она, королева? Где они вообще прячут своих женщин?
Чертоги, подумал он, изумрудные чертоги, прохладные мраморные полы, бассейны с водяными лилиями, зелень, чернь и серебро… И женщины кэлпи, на светлой коже игра зеленоватого света, отчего кажется, словно они не ходят, а плывут в толще воды.
— У нее есть дочь?
— Нет.
— Но я видел ее. Она…
— У нее нет дочерей. Только дочери-сестры.
Фома ничего не понял и пожал плечами.
Элата подошел, он нес на вытянутых руках что-то похожее на росчерк полета ласточки. На лицо легли параллельные тени.
— Это арфа Амаргена, — сказал он. — Теперь она твоя по праву.
— Арфа? — осторожно переспросил Фома. Он первый раз видел арфу, хотя любительский духовой оркестр, игравший в парке по воскресеньям, слушал с удовольствием и даже пытался подпевать, пока отец не отпускал ему невольный подзатыльник.
— Да. Амарген был бардом нашего гнезда. Он знал, что вы убьете его. Он первым понял, что вы убиваете бардов. И тогда он сложил песню. И спел ее нам. Он спел песню о людях. О белоруких. О железе, которое убивает нас, но если мы возьмем его себе, оно станет убивать их. О том, что, если не останется больше бардов, кэлпи лишатся чести. И тогда, пел он, чтобы вернуть честь, надо быть хитрыми, как выдры. Надо обратиться к нашим врагам. Надо искать барда среди них. Он спел это нам, а потом дочери-сестре… И она сказала: да. И мы стали учить ваш язык. Мы раздобыли ваши железки и научились ими пользоваться. Другие гнезда смеялись над нами, называли нас отступниками. Что говорят они теперь?
— Он спел вам это?
— Бард — тот, кто поет о новом. Пока он не споет, нового нет. Возьми арфу, бард.
— Но я не умею играть!
— Ты пил молоко королевы. Возьми арфу.
Фома протянул руку. Ладонь была шире и крупнее ладони Элаты.
Арфа отозвалась тихим звоном, словно он провел пальцем по краю хрустального бокала.
Фома пристроил ее у коленей, положил ладонь на струны, и арфа ответила вновь. Голос ее одновременно был как у женщины и как у птицы.
— Нет! — сказал Ингкел.
Арфа вздрогнула и смолкла.
— Эта белая личинка — бард? — Ингкел пренебрежительно сложил ладонь щепотью и дунул на нее в знак того, что Фома для него — просто мелкое ничтожество.
— Он пел, и мы бились честно, — сказал Элата.
— Ты принял за песню глупые вопли, Элата. Значит ли это, что ты сам глуп?
— Хочешь драться со мной? — спокойно спросил Элата.
— Да, — сказал Ингкел.
— Вы что, сошли с ума? — Балор прожевал кусок рыбы и теперь морщился, потому что поспешно проглоченная кость оцарапала ему горло. — Нас осталось мало, а вы, точно рыбы-собаки, кидаетесь друг на друга. Мы взяли барда для того, чтобы он собрал нас вместе, а не для того, чтобы он рассорил всех нас. Извинись, Ингкел. Извинись перед Элатой, а не то ты будешь драться со мной.
Драться с Балором было стыдно, потому что для этого требовалось мало мужества. Балор был одноглазый и часто пропускал удар слева.
Фоморы подерутся, пела арфа, глупые фоморы сейчас подерутся. До крови, до зеленой крови! И их станет меньше на одного!
— Мальчишка прав, — сказал Балор, — прислушайтесь! Зачем нам братоубийство? Мало нас режут белорукие, чтобы мы еще и истребляли сами себя?
Я же не умею играть, думал Фома, вон на ней сколько струн — как управиться со всеми сразу? Но она все-таки играет. Сама… Под моей рукой… Опять эта проклятая магия проклятых кэлпи. Что они со мной сделали?
Элата поднял руку.
— Ты не любишь его, Ингкел, — спросил он, — нашего белорукого барда? Очень хорошо. Будь при нем. Будь всегда при нем…
— Бесполезно, — сказал Ингкел, — из чужака не сделаешь своего.
— Твоя ненависть будет ему привязью. Впрочем, — заметил он, — ему все равно некуда бежать. Для сородичей он теперь чужак. Перевертыш.
— Я спою вам, как я вас ненавижу, — всхлипнул Фома, и арфа отозвалась глубоким протяжным вздохом.
— Главное, пой правду, — сказал Элата, — остальное не важно. Бард для того, чтобы петь правду.
* * *
Меня будут искать, думал Фома, не может быть, чтобы папа не искал меня. Он вызовет спасателей, людей на моторках, доблестную команду, он станет на носу самой главной лодки, замечательной лодки на подводных крыльях, и они помчатся по протокам, и убьют всех кэлпи, и спасут меня. И Элату убьют, и этого страшного злобного Ингкела, и одноглазую жабу Балора.
Но он должен был ринуться в погоню сразу. А ведь прошло уже два дня!
Или… больше?
Его тело выросло слишком быстро и оттого перестало понимать время. Словно где-то внутри у него были встроены часы, такие неторопливые и медленные, отсчитывающие время по каждому сантиметру роста, по каждому коренному зубу, вставшему на место молочного, а теперь эти часы сломались…
Его не спасли вовремя, и теперь он стал предателем. Он пел для кэлпи. И они напали на буровую. И убили людей.
Но он пел правду.
Но барды всегда поют правду.
Но если бы он не пел им, они бы не напали!
Нет, напали бы, но подло, исподтишка…
Он обхватил голову руками. Я маленький мальчик, думал он, я выгляжу взрослым, но я маленький мальчик! Наверное, честно было бы умереть, но не петь им, так всегда было в фильмах, я же смотрел фильмы!
И обо мне бы сложили песню. Кто-нибудь. Когда-нибудь.
Я испугался, вот что. Просто испугался.
Арфа Амаргена, предоставленная самой себе, вздохнула всеми струнами сразу.
И что-то вверху, далеко-далеко, ответило ей.
Что-то маленькое, не больше шмеля.
Что-то большое, просто очень далеко. И оно гудело.
— Самолет!
Он вскочил. И замахал руками.
— Сиди, чужак, — сказал Ингкел сквозь зубы и погладил неразлучный самострел.
Фома покосился на Элату. Элата молчал. Лицо у него было спокойным и безразличным.
Фома сел.
— Шшшш, — сказала арфа.
— Но это мой папа, — сказал Фома, — он меня ищет. Отпустите меня, пожалуйста! Ведь я уже спел вам.
— Твой папа ищет маленького мальчика, — возразил Элата.
— Но он узнает меня! Я все расскажу, и он узнает.
— Дурачок, — сказал Элата, — дурачок. Ты пил молоко королевы. Тебе нет места среди людей. Тебе и раньше не было места среди людей, дурачок.
Самолет парил высоко в небе, маленький, красный, а потом начал снижаться, покачивая двойными спаренными крыльями.
— Мой отец, — сказал Фома.
— Нет. — Элата покачал головой. — Эта машинка уже летала тут когда-то. Я знаю ее. Она летает, чтобы все разнюхать. Белорукие хотят отомстить за свое поражение. Будет славная битва. И ты споешь нам.
Самолет скользил по синеве, на брюхе у него были лыжи для посадки на воду, сейчас он поджимал их, как утка поджимает лапки.
— Славной битвы не будет, — сказал Фома, — вы недостойны славной битвы. Вас просто передушат, как водяных крыс.
— Летающая машинка всегда предвещает битву, — сказал Элата.
Самолет снизился настолько, что Фома мог новым своим зрением разглядеть лицо пилота в кабине; пилот был в коричневом шлеме, защищающем уши от шума. У этого шума мерзкий цвет, подумал Фома. А белорукий выглядит как белая личинка.
Это человек, одернул он себя, я человек, и это человек, как я могу… как вообще можно думать так? А вдруг… вдруг там и правда мой отец?