Болезненные удары стрел ранят нас не извне, их приносит не молва, всегда притекающая только снаружи — нет, они нападают на нас из засады, из недр нашего собственного бессознательного. Это и создает беззащитное страдание, а вовсе не то, что поражает нас снаружи. То наши собственные, вытесненные и не признанные желания, которые вонзаются в наше тело, подобно стрелам[497]. Хотя и в другом сочетании, но то же самое обнаруживается и в случае нашей монахини, и даже с буквальной точностью. Что сцены мистического соединения со Спасителем обыкновенно насыщены огромным количеством сексуальной libido[498], является для посвященных общеизвестным фактом, не требующим дальнейших доказательств. Поэтому весьма понятно, что сцена стигматизации не что иное, как инкубация через Спасителя, т. е. лишь незначительно и метафорически измененное античное понимание unio mystica в смысле cohabitatio с богом. О своей стигматизации[499] Эммерих рассказывает следующее: "Однажды я углубилась в созерцание страстей Христовых и молила Его о том, чтобы Он дал мне соощущать Его страдания; при этом я прочитала пять раз Отче Наш во славу пяти священных ран Его. Лежа в постели с распростертыми руками, я почувствовала великую сладость и бесконечную жажду по страданиям Иисуса. Тогда я увидела некое сияние, нисходящее на меня; оно шло сверху наискосок. То было распятое тело, совершенно живое и прозрачное, с распростертыми руками, однако без креста. Раны сияли ярче нежели все тело; они были подобны пяти сияниям, выступающим из общего сияния. Я была восхищена, а сердце мое трепетало от великой боли, но, вместе с тем, от сладостной жажды сострадать и причаститься страданиям Спасителя моего. И по мере того, как это мое желание при виде Его святых ран все возрастало и мои мольбы возносились как бы из моей груди через мои руки, ноги и ребра к Его святым ранам — из рук, из ребра и из ног видения начали нисходить тройные сверкающие красные лучи, кончающиеся внизу стрелою, направляясь к моим рукам, ногам и ребру."
Лучи, соответственно основному фаллическому значению их, являются тройными, кончающимися внизу остроконечной стрелой[500]. Как у Купидона, так и у солнца колчан полон стрел, то разрушительных, то плодотворных[501], т. е. солнечных лучей, которым присуще фаллическое значение. Очевидно, что на этом основан восточный обычай называть доблестных сыновей стрелами и дротиками родителей. Арабский оборот речи: "делать острые стрелы" значит "производить на свет доблестных сыновей". Для того, чтобы объявить о рождении сына, китаец вывешивает перед домом стрелу и лук. На основании этого можно объяснить и Псалом 127,4: "Что стрелы в руке сильного, то сыны юные". (Ср. то, что в введении сказано о "сынах юных".) Такое значение стрелы объясняет поступок царя скифов, Арианта, который во время переписи народа потребовал от каждого скифа по наконечнику стрелы[502]. To же значение имеет и копье. Из копья происходят люди, а из ясени — копья, ибо ясень — мать их. Из ясени же произошли и поколения "медного века". Мы уже упомянули о брачном обычае, о котором говорит Овидий: "Он обратным концом копья проводит пробор на голове девы". Кэней требовал, чтобы его копье почитали. Пиндар приводит легенду об этом Кэнее, по которой он "рассек землю вытянутой ногою" и спустился в глубину[503]. Говорят, что первоначально, он был девой по имени Кэнис, которую Посейдон за ее доброхотность превратил в неуязвимого мужа. Овидий[504] описывает борьбу лапитов с неуязвимым Кэнеем, при чем им пришлось, наконец, покрыть его сплошь деревьями, потому что иначе к нему нельзя было подступиться. Овидий говорит[505]:
"Исход битвы сомнителен: одни сбрасывают тело в бездушный пустой Тартар и покрывают его бременем дерев; Ампицит запрещает это:.он видит, как из груды пепла поднимается птица с красноватым оперением и уносится в чистую лазурь".
Рошер считает эту птицу за ржанку, называющуюся так, потому что она живет в расщелине земли. Своим пением она предвещает дождь. В эту птицу превращается Кэней.
В этом маленьком мифе мы опять-таки находим типические составные части мифа о libido: первоначальная бисексуальность, бессмертие (неуязвимость), благодаря проникновению в мать (рассечение матери ногою, прикрытие), наконец воскресение в образе души-птицы и дарование плодородия (возлетающее солнце). Если такого рода герой требует почитания своего копья, то можно предположить, что его копье является для него ознаменовательным выражением, которое заменяет его самого.
Исходя из такой точки зрения, мы в совершенно новом смысле поймем то место из Иова, о котором я упомянул в первой части главы IV: "Он поставил меня целью для Себя. Окружили меня стрельцы Его; Он рассекает внутренности мои и не щадит — пробивает во мне пролом за проломом, бежит на меня как ратоборец."
Теперь мы понимаем, что эта символика является выражением душевной муки, вызванной натиском бессознательных желаний; libido раздирает плоть человека, жестокий бог овладел им и пронзил его мучительными стрелами libido, пробил его мыслями, одолевшими его. (Так одна из моих пациенток, страдавшая dementia praecox, во время своего выздоровления однажды сказала мне: "Этой ночью меня „стремглав пронзила" мысль").
Ту же самую картину мы находим у Ницше:
"Лежу бессильно я, от страха цепенея,
Как перед смертью, когда уж ноги стынут,
Дрожа в припадке злой, неведомой болезни
И трепеща под острыми концами
Твоих холодных, леденящих стрел.
За мной охотишься ты, мысли дух,
Окутанный, ужасный, безымянный —
Охотник из-за туч! -
Как молниею поражен я глазом,
Насмешливо из темноты смотрящим!
И так лежу я, извиваясь,
Согнувшись, мучаясь, постигнутый всеми
Мучениями, что на меня наслал ты;
Безжалостный охотник,
Неведомый мне бог! -
Рази же глубже,
Еще раз попади в меня и сердце
Разбей и проколи:
Но для чего ж теперь
Тупыми стрелами меня терзаешь?
Зачем опять ты смотришь на меня,
Ненасытимый муками людскими,
Молниеносным и злорадным бога взглядом?
Да, убивать не хочешь ты,
А только мучить, мучить хочешь!
В этом сравнении мы без дальнейших пространных объяснений узнаем древний универсальный образ мученической божественной жертвы, с которой мы уже встречались, когда говорили о мексиканских крестных жертвах и о жертве Одина[506]. Этот же образ мы встречаем в бесконечно повторяющихся изображениях св. мученика Севастьяна; глядя на девственно-нежное, цветущее тело юного бога, мы угадываем всю муку отречения, которую чувство художника вложило в этот образ. Мы знаем, что художник всегда вносит часть тайны своего времени в свое произведение искусства. В повышенной мере это относится и к величайшему христианскому символу, к пронзенному копьем распятию, к образу человека христианской эпохи, истерзанного желаниями, распятого и умирающего во Христе.
Итак, муки, сражающие человека, приходят не извне; нет, сам человек — свой собственный охотник и убийца, жрец и жертвенный нож; об этом свидетельствует и другое стихотворение Ницше[507], где кажущийся дуализм растворяется в душевный конфликт, выраженный в той же символической форме: "О, Заратустра, лютый Немврод! Еще так недавно ты был охотником пред Богом, сетью, ловящей добродетель, стрелой зла! А ныне — пойман самим собою, своя собственная добыча, всверленный в себя самого… А ныне — один, сам с собою, раздвоенный в собственном познании, между сотнями зеркал искаженно отражающий себя самого, среди сотен воспоминаний сомневающийся, изнеможенный от каждой раны, коченеющий от мороза, задушенный собственными сетями — сам себя познающий! Свой собственный палач! — Зачем ты опутал себя тенетами своей мудрости? Зачем заманил себя в рай древней змеи? Зачем ты вкрался в себя самого — в себя, в себя самого?.."
Смертоносные стрелы поражают героя не извне — он сам, благодаря внутреннему разладу, травит, преследует и истязает себя самого. Внутри него воля восстала на волю, libido на libido, поэтому поэт и говорит, что он "всверлен в себя самого", т. е. ранен собственной стрелою. Мы уже признали стрелу за символ libido; поэтому и картина "всверления" становится для нас ясной: это фаллический акт, совокупление с самим собою, своего рода самооплодотворение (интроверсия), вместе с тем и самоизнасилование и самоубийство. Поэтому Заратустра вправе назвать себя своим собственным палачом, точно так же как Один, жертвующий себя самого Одину.