Как и всегда в подобных случаях, знание иностранных языков подверглось суровому испытанию.
— Un chef-d’œuvre, véritablement, un vrai chef-d’œuvre![10] — беспрестанно повторял директор театра Гирш, несмотря на фамилию, самый настоящий неаполитанец; казалось, больше он из себя ничего не может выдавить.
Да и сам Гроссгемют, хотя уже не один десяток лет прожил в Дофине,[11] держался довольно скованно, а его гортанный выговор еще больше затруднял понимание. Дирижер оркестра маэстро Ниберль, тоже немец, французский знал и вовсе плохо. Понадобилось какое-то время, чтобы направить разговор по нужному руслу. Единственным утешением и сюрпризом для галантных гостей было то, что танцовщица из Бремена Марта Витт сносно и даже с каким-то забавным болонским акцентом говорила по-итальянски.
Пока лакеи скользили в толпе с подносами, уставленными шампанским и блюдами с пирожными, гости разбились на отдельные группки.
Гроссгемют тихо говорил с секретаршей о каких-то, судя по всему, очень важных делах.
— Je parie d’avoir aperçu Lenotre, — сказал он. — Êtes-vous bien sûre qu’il n’y soit pas?[12]
Ленотр был музыкальным критиком «Монд», который после парижской премьеры разнес его в пух и прах. Окажись Ленотр в этот вечер здесь, Гроссгемюту представился бы прекрасный случай взять реванш. Но мсье Ленотра не было.
- À quelle heure pourra-t-on lire «Коррьере делла сера»? — с бесцеремонностью, свойственной великим людям, спросил композитор донну Клару. — C’est le journal qui a le plus d’autorité en Italie, n’est-ce pas, Madame?
— Au moins on le dit, — улыбаясь ответила донна Клара. — Mais jusqu’à demain matin…
— On le fait pendant la nuit, n’est-ce pas, Madame?
— Oui, il paraît le matin. Mais je crois vous donner la certitude que ce sera une espèce de panégyrique. On m’a dit que le critique, le maftre Frati, avait l’air rudement bouleversé.[13]
— Oh, bien, ça serait trop, je pense, — сказал он, пытаясь в это время придумать какой-нибудь комплимент. — Madame, cette soirée a la grandeur, et bonheur aussi, de certains rêves… Et, à propos, je me rappelle un autre journal… «Meccapo», si je ne me trompe pas…[14]
— «Meccapo»? — переспросила, не понимая, донна Клара.
— Peut-être,[15] «Мессаджеро»? — подсказал Гирш.
— Oui, oui, «Мессаджеро», je voulais dire…[16]
— Mais c’est à Rome,[17] «Мессаджеро»!
— Il a envoyé tout de même son critique, — сообщил кто-то из гостей и затем добавил фразу, которая надолго запомнилась всем и изящество которой не оценил один лишь Гроссгемют: — Maintenant il est derrière à téléphoner son reportage![18]
— Ah, merci bien. J’aurais envie de le voir, demain, ce «Мессаджеро», — сказал Гроссгемют и, наклонившись к секретарше, тут же ей пояснил: — Après tout c’est un journal de Rome, vous comprenez?[19]
В это время к ним подошел художественный руководитель и от имени администрации преподнес Гроссгемюту в обтянутом синим муаром футляре золотую медаль с выгравированной на ней датой и названием оперы. Последовали традиционные знаки преувеличенного удивления, слова благодарности; на какое-то мгновение великан композитор показался даже растроганным. Потом футляр был передан секретарше, которая, открыв коробочку, восхищенно улыбнулась и шепнула маэстро:
— Épatant! Mais ça, je m’y connais, c’est du vermeil![20]
Но мысли всех остальных гостей были заняты другим. Они с тревогой думали об избиении — но только не младенцев. То, что ожидалась акция «морцистов», уже не было тайной, известной лишь немногим. Слухи, переходя из уст в уста, дошли и до тех, кто обычно витал в облаках, как, например, маэстро Клаудио Коттес. Но, по правде говоря, никому не хотелось в них верить.
— В этом месяце силы охраны порядка опять получили подкрепление. В городе сейчас больше двадцати тысяч полицейских. И еще карабинеры… И армия… — говорили одни.
— Подумаешь, армия! — возражали другие. — Кто знает, как поведут себя войска в решительный момент? Если им дадут приказ открыть огонь, выполнят ли они его, станут ли стрелять?
— Я как раз говорил позавчера с генералом Де Маттеисом. Он ручается за высокий моральный дух армии. Вот только оружие не совсем подходит…
— Не подходит? Для чего?..
— Для операций по охране общественного порядка… Тут надо бы Польше гранат со слезоточивым газом… И еще он говорит, что в подобных случаях нет ничего лучше конницы… Вреда она практически не наносит, а эффект потрясающий… Но где ее теперь возьмешь, эту конницу?..
— Послушай, дорогуша, а не лучше ли разойтись по домам?
— По домам? Почему по домам? Думаешь, дома мы будем в большей безопасности?
— Ради бога, синьора, не надо преувеличивать. Ведь пока еще ничего не случилось… А если и случится, то не раньше чем завтра-послезавтра… Когда это перевороты устраивались ночью?.. Все двери заперты… на улицах никого… Да для сил общественного порядка это было бы одно удовольствие!..
— Переворот? Боже милосердный, ты слышал, Беппе?.. Синьор утверждает, что будет переворот… Беппе, скажи, что нам делать?.. Ну, Беппе, очнись же наконец!.. Стоит как мумия!
— Вы заметили, в третьем акте в ложе «морцистов» уже никого не было?
— Ложа квестуры и префектуры тоже опустела, дорогой мой… Да и ложа военных… даже дамы ушли… Словно поднялись по тревоге…
— В префектуре тоже небось не спят… Там все известно… у правительства свои люди и среди «морцистов», даже в их периферийных организациях.
И так далее. Каждый в душе был бы счастлив оказаться сейчас дома. Но и уйти никто не осмеливался. Все боялись остаться в одиночестве, боялись тишины, неизвестности, боялись лечь в постель и курить без сна, сигарету за сигаретой, ожидая первых криков в ночи. А здесь, среди знакомых людей, в кругу, далеком от политики, когда рядом столько важных персон, люди чувствовали себя почти что в безопасности, на заповедной территории, словно «Ла Скала» — не театр, а дипломатическая миссия. Да и можно ли было вообразить, что этот их устоявшийся, счастливый, аристократический, цивилизованный и такой еще прочный мир, населенный остроумными мужчинами и очаровательными, обожающими красивые вещи женщинами, вдруг, в мгновение ока будет сметен?
Чуть поодаль Теодоро Клисси, еще лет тридцать назад прозванный «итальянским Анатолем Франсом», моложавый, розовощекий, избалованный красавчик с седыми усами — непременным, хотя и давно вышедшим из моды атрибутом интеллектуала, — напустив на себя этакий светский цинизм, казавшийся ему признаком хорошего тона, со смаком описывал то, чего все так боялись.
— Первая фаза, — говорил он назидательно, отгибая пальцами правой руки большой палец на левой, как делают, обучая маленьких детей счету, — первая фаза: захват так называемых жизненно важных центров города… И дай бог, чтобы они еще не преуспели в этом. — Тут он, смеясь, взглянул на свои ручные часы. — Вторая фаза, дамы и господа, — устранение враждебно настроенных элементов.
— О боже! — вырвалось у Мариу, жены финансиста Габриэлли. — Мои малыши дома одни!
— Малыши тут ни при чем, уважаемая, и бояться за них не надо. Идет охота на крупную дичь: никаких детей, только взрослые и вполне развитые особи! — Клисси первый засмеялся своей шутке.
— А разве у тебя нет nurse?[21] — как всегда некстати, воскликнула прекрасная Кэтти Интроцци.
Раздался звонкий и довольно дерзкий голос:
— Простите, Клисси, неужто вы находите свою болтовню остроумной?
Это вмешалась в разговор Лизелора Бини — самая, пожалуй, блистательная молодая дама Милана, внушавшая симпатию и своим живым лицом, и удивительной прямотой, на которую обычно дают право либо незаурядный ум, либо очень высокое положение в обществе.
— Ну вот! — откликнулся романист несколько сконфуженно, но все в том же шутливом тоне. — Я хотел подготовить наших милых дам к неожиданности…
— Вы уж меня простите, Клисси, но любопытно бы знать, стали бы вы тут распинаться, если б не чувствовали себя застрахованным?
— Как это «застрахованным»?
— Бросьте, Клисси, не заставляйте меня повторять всем известные вещи. Впрочем, кто упрекнет человека в том, что у него есть близкие друзья и среди этих, как их, революционеров?.. Наоборот, можно только похвалить его за предусмотрительность. Должно быть, скоро мы все в этом убедимся. Уж вы-то знаете, что вас не подвергнут…
— Чему не подвергнут?! Чему не подвергнут?! — воскликнул Клисси, бледнея.
— Ну, не поставят к стенке, черт побери! — И она повернулась к нему спиной под сдавленные смешки публики.
Группа разделилась. Клисси остался почти что в одиночестве. Остальные, отойдя в сторонку, окружили Лизелору. А она, словно это был какой-то странный бивак, последний отчаянный бивак в ее жизни, томно опустилась на пол среди окурков и лужиц шампанского, расправила складки своего вечернего туалета от Бальмена, стоившего, вероятно, не меньше двухсот тысяч лир, и в споре с воображаемым обвинителем стала горячо отстаивать позиции собственного класса. Но поскольку не нашлось никого, кто вздумал бы ей возражать, Лизелоре казалось, что ее недостаточно хорошо понимают, и она по-детски сердилась, глядя снизу вверх на стоявших вокруг друзей.