class="p1">— Постой-ка, брат. Покурить захотелось… Не найдется?
Федор молча сунул скотнику пачку «Беломора».
— Ты это правильно, Федор, выступил-то. Насчет карасей и прочего… Не думал я, что ты вот так можешь… хвалю.
— Мне на твою похвалу начхать, — сказал Федька. — Я, может, ноне злой по особому поводу. У меня, может, ноне сердце кровью обливается…
— Это ты насчет ордена? Знаю, брат, знаю. Болтался тут Генка — шофер, шепнул по секрету… Но ты не сомневайся, я — никому!.. А ежели желаешь, я завтра поисковую партию сколочу, из нашего брата, фронтовика. Мигом твою «Славу» отыщем…
— Найдете, спасибо вам будет вечное, — сказал Федька. — А я теперь на это озеро — ни ногой. Видеть его не могу…
Вёдра
Над асфальтом колыхалось зыбкое марево. Быстрая езда не спасала от полуденного зноя. Петр Ильич искоса взглянул на спидометр — стрелка дрожала на цифре 90 — и резко погасил скорость. Было невмоготу сидеть в раскаленном «Запорожце», держать в мокрых руках баранку, чувствуя, как она будто подтаивает под ладонями.
Его жена — маленькая, черноволосая, с темными, затаенно-печальными глазами — сказала:
— Потерпи немножко. Поворот будет на сто десятом километре. Так мне объяснили в редакции. Деревня называется… — Она достала из сумки блокнот: — Все забываю… Ага, вот — Перекатилово.
— Дурацкое название, — пробормотал он сквозь зубы, — В следующий раз пусть тебя везет редакционный шофер, с меня хватит.
— Но ведь ты сам вызвался отвезти меня, — сказала она миролюбиво.
Она хорошо переносила поездку. И, судя по всему, даже наслаждалась сухим жаром тесного жестяного короба. Так любят тепло люди, которым приходилось много мерзнуть когда-то. Он взглянул на нее, и нежность прилила к сердцу. Лариса была намного моложе его.
Наконец показался столб с указателем — «Перекатилово. 2 км». В клубах пыли машина-крохотуля с буквой «Р» на ветровом стекле (Осторожно! Ручное управление!) бойко покатилась по проселку. Петр Ильич начал поквохтывать, постанывать от нетерпения, заметив у крайней избы желтый сруб колодца.
— Ох, и попьем! Ох, и попьем! — бормотал он, останавливая машину. Неловко, как полено, высунул из дверцы ногу. Жена хотела помочь, но он, сердясь, отстранил ее руку: — Сам я, сам!.. Ты лучше ведро опусти. Да скорее!.. Ох, не могу!
— Вот и попили, — огорченно сказала Лариса, поднимая над валиком конец гремучей железной цепи.
Но в это время из-за угла избы показалась женщина с ведром. Наверное, она поняла настроение Петра Ильича, его досаду, потому что еще издалека крикнула:
— Напою, напою родненького!
Подошла, скользя по ним невнимательным взглядом — благожелательным и в то же время холодноватым. Была она еще молода, с крепкими босыми ногами, в цветастой ситцевой кофте с расстегнутыми верхними пуговицами.
— Здравствуйте, люди добрые!
Женщина прикрепила ведро к цепи. Затарахтел, заскрипел валик. Из деревянной трубы колодца донесся слабый всплеск, потом короткий захлебывающийся звук — ведро наполнилось водой. Молодуха, расставив ноги, принялась крутить ручку валика.
Петр Ильич, не желая того, увидел, как у женщины, наклонившейся над валиком, поползли под кофточкой полные груди. Он быстро отвел глаза, но молодуха, наверное, все-таки уловила его взгляд. Поджав губы, она улыбнулась с жалостью к Петру Ильичу: она успела уже заметить его негнущуюся ногу.
— На войне? — женщина коротко кивнула на неестественно высокий, сделанный в протезной мастерской левый ботинок Петра Ильича.
— А то где же? — ответил Петр Ильич, на мгновение смутившись.
— Ну, ничего, главное — голова цела. — Напружинясь широким телом, женщина ухватилась за дужку ведра, приподнимая его над срубом. — У меня, между прочим, мужик тоже пострадал на войне… безногий. — Она поставила ведро на край сруба: — Пейте, что ли…
— Пей, Лара, — сказал Петр Ильич и не выдержал — первым жадно припал к воде.
Женщина, придерживая и наклоняя ведро, смотрела то на лысеющую голову Петра Ильича, то на маленькую тоненькую Ларису, гадая, кем она доводится этому пожилому грузноватому дядьке.
А Лариса уставилась на ведро, из которого звучно, большими глотками, роняя капли, пил и пил Петр Ильич. Лицо ее было сосредоточенным и даже будто чуточку испуганным.
— Постой, Петр, — она мягко отстранила мужа. — Дай посмотреть. — Голос ее задрожал: — Видишь это?
— Что?
— Да на ведре же. Вот здесь, ниже обода.
— Ну, звездочка нарисована, а под нею буква, похоже, «пэ» расписано в три цвета — белый, красный и желтый… Красивое, — похвалил Петр Ильич и обернулся к женщине.
— Понравилось? — Женщина усмехнулась. — А ведь и то правда — красивое. Мой мужик за ним, как за золотым, ухаживает. Чуть где краска отколупнется или пожухнет — кистью его… Дно прохудилось, так он новое вставил… Память это для него, с войны привез… Он точно такие ведра всей деревне сделал. Но не подумайте, что из-за корысти… — Она снова усмехнулась, холодновато и снисходительно: — Чудак он у меня…
— А мы ведь, кажется, к нему и приехали, — сказала Лариса. — Козлов его фамилия?
— Точно, Козлов. — Удивление мелькнуло в неподвижном взгляде женщины. — Вы откуда знаете?
Удивлялся, глядя на жену, и Петр Ильич, когда она, побледнев от волнения, сбивчиво принялась объяснять, что работает корреспондентом в областном радиокомитете, что послана сюда самим редактором сделать радиоочерк о деревенском умельце Козлове и его ведрах…
— Так, так, — кивала женщина. — Значит, о мужике моем?.. Ну что же, вон изба наша, в двух шагах. Будем знакомы, меня Натальей зовут… Он сейчас дома. Милости просим.
Легко взяла ведро и, не оглядываясь, пошла через дорогу. Лариса рывком выдернула из машины магнитофон, нервно улыбаясь, покусывая губы, шагнула вслед. Петр Ильич помедлил, хотел было закапризничать, крикнуть жене вдогонку, что подождет здесь, у колодца, но вдруг ощутил непонятное беспокойство и, ворча уже только по привычке, формы ради, заковылял за женщинами.
Была поздняя осень 1944 года. Молодой солдат Родион Козлов вышел за госпитальные ворота и остановился, опершись на костыли, с тем сложным чувством радости и тревоги, какое бывает у человека, когда кончается одна полоса жизни и начинается другая, неизведанная. Впрочем, радости у солдата было мало. Чему радоваться? Ногу-то отрезали! Конечно, тысячи и тысячи людей вовсе сгинули, да разве утешение это, когда в свои неполных двадцать три года на всю долгую жизнь остаешься калекой?
Тревожила Родиона и предстоящая встреча с родственниками (очень дальними, седьмая вода на киселе), в деревню к которым он собрался ехать на постоянное жительство. По существу, чужие люди, они, конечно, приютят его по первому доброму побуждению. А надолго ль хватит этой доброты и как повернутся его дела дальше — все это неопределенно, темно.
А что радовало его сейчас, у госпитальных ворот, — так это ядреный, с легким морозцем воздух, куда как веселый и полезный после больничной лекарственной затхлости; возможность независимо, пусть