уверенно говорил Рашко Маджарову, предсказывавшему мне падение Стамбулова в двухмесячный срок, что стамбуловщину они не выведут и в 20 лет: слишком глубоко вкоренилась она в душу народа и в кровь.
В первый же день по моем возвращении в Софию из Белграда я встретил его на площади. Он весь сиял счастьем, и счастье его было одновременно торжеством политической победы и торжеством пророка, пророчество которого оправдалось, — что, как известно, бывало редко даже с библейскими пророками. Направляясь ко мне, он еще издали кричал:
— Что, двайдесять години517! Двайдесять години!
— А ваш дядя на свободе? — срезал я его вопросом.
— Будет на свободе! Будет на свободе!
Увы, новое правительство и не подумало его освободить, хотя Радославов (новый министр юстиции) и другие новые министры до революции говорили мне совершенно уверенно, что Каравелов не виноват в том преступлении, за которое он сидит.
Через несколько дней после революции я был у Радославова. В свое время я сам ему рассказал, как был у Каравелова вопреки запрещению Стамбулова, и он очень сочувственно хихикал по этому поводу. Теперь я просил у него официального разрешения на пропуск к Каравелову и не сомневался, что его получу. Причем я ему сказал:
— Надеюсь, что вы не станете препятствовать мне ходить к Каравелову, как это делал Стамбулов.
Как мне потом передавали, эта фраза (с заключавшимся в ней намеком, что в случае нужды я могу обойтись и без его разрешения) очень не понравилась Радославову, и он грубо ответил:
— Я не могу позволить корреспондентам каждый день шляться к арестантам.
Я оторопел.
— Позвольте, что вы говорите? Да теперь я могу сказать, что иду к Каравелову не как корреспондент, а как его хороший знакомый, и иду не к арестанту, а к заслуженному политическому деятелю, о невинности которого вы сами мне говорили всего три недели тому назад.
Радославов слово в слово повторил свою прежнюю фразу.
Я встал и, не кланяясь, вышел.
В тот же день я был у Каравелова. На этот раз я застал у него целую толпу крестьян из провинции. Они приехали в качестве делегации от своей деревни благодарить князя за отставку Стамбулова и высказать несколько пожеланий, но прежде сочли нужным явиться к Каравелову за дополнительными инструкциями.
Когда они ушли и я остался с Каравеловым и Маджаровым, началась наша беседа. Каравелов не походил на самого себя. Обозленный тем, что его не выпускают из тюрьмы, он, нарочно повышая голос, ругательски ругал новое правительство и самого князя, не выбирая выражений. Его озлобление было настолько несдержанно, что он больше не был даже интересным собеседником, каким я его знал в прежние свидания. Потом я бывал у него еще несколько раз, и только через месяц Каравелов пришел в себя и начал уже не ругать правительство, а подвергать его действия критике — не всегда основательной, но всегда интересной.
О нем мне пришлось говорить с Тончевым, министром торговли в кабинете Стоилова.
— Почему новое правительство не освобождает Каравелова? — спрашивал я. — Ведь вы же знаете, что в том преступлении, в котором он обвиняется, он совершенно не повинен. Вы сами мне это говорили, и Радославов — тоже.
— Хм… А скажите, пожалуйста, вы бываете у Каравелова?
— Бываю.
— А не случалось ли вам с ним говорить о князе?
— Случалось.
— Ну скажите, пожалуйста, что он вам говорил о князе? В каком тоне были его отзывы?
— Простите, пожалуйста, но что вы сами подумаете обо мне, если я вам буду отвечать на подобные вопросы? Ведь вы министр, а Каравелов — арестант.
— Да вам и нет нужды отвечать на мой вопрос. Хотя я министр торговли, но и я довольно хорошо знаю о ваших разговорах с Каравеловым, а если вы пойдете к министру юстиции [Радославову], то он вам их передаст чуть ли не со стенографической точностью. А вы вот на что мне ответьте: как мы, министры его величества, можем представить его величеству, прекрасно осведомленному об этих разговорах, постановление о помиловании человека, который, правда, не виновен в убийстве Белчева, но десятки раз виновен в оскорблении величества?
— Я все-таки не понимаю, как можно держать в тюрьме человека по заведомо ложному обвинению. Если он действительно виновен в оскорблении величества, судите его за то, в чем он виновен, но не карайте за то, в чем он не виновен.
— Освободить и тотчас же устроить крайне неудобный процесс? И опять посадить? Ну, знаете, об этом может говорить литератор, но не государственный человек.
И все-таки месяцев через восемь Каравелова освободили518. На следующий год, в свою вторую поездку в Болгарию, я видел его уже свободным.
Когда я приехал в Болгарию, я произносил слова: четник, гайдук, хорамия519, комитаджий520 — с глубоким уважением, как названия героев борьбы. У меня в памяти оставалась болгарская народная [песня], из статьи в «Отечественных записках», о гайдуке Панайоте Хитове521:
Изо ми е мило и драго?
Млад хорамия да буде,
Черна кошуля да носим,
Чифт пиштоля за пояс,
И тонка пушка на рамот522 523.
И я был очень поражен, когда услышал слова «гайдук» и особенно «хорамия» для обозначения простого разбойника без всякого романтического ореола.
Сравнивая болгарских комитаджиев с русскими революционерами, я допускал, конечно, что первые отличаются меньшей культурностью, что характер их деятельности в силу обстоятельств ближе подходит к деятельности разбойников (при этом вспоминались «Разбойники» Шиллера524), но что те и другие одинаково революционеры, одинаково мужественные и самоотверженные борцы за свободу своего народа.
Но очень скоро романтический ореол под влиянием [как] разговоров и живых впечатлений, так и изучения мемуарной литературы [рассеялся]. Слушая болгарские самообличения их народного характера, я спрашивал обличителей: «А где же ваши героические комитаджии, все эти Панайоты Хитовы, Левские525 и другие, о которых я так много читал у Любена Каравелова526, Вазова527, даже у немцев, как Розена528?» И слышал в ответ:
— Большинство погибло, а тех, которые остались в живых, поищите в министерских прихожих: там они выклянчивают себе пенсии.
Я имел случай познакомиться с одной из этих героических фигур, именно со знаменитым в истории борьбы с турками Панайотом Хитовым, автором (вероятно, сильно подправленных, если не прямо сфальсифицированных Любеном Каравеловым) мемуаров, доживавшим свой век в Рущуке. Может быть, он действительно когда-то был героем, но я видел его дряхлым стариком529, льстивым, унижавшимся