Страницы героизма и безумия, смелости безоглядной и рассчетов преступно-опрометчивых, бросанье несчетными жертвами по мнимой необходимости. И в то время как приносились эти крайние жертвы, исполинское мошенничество тех, самое название которых стало означением грабежа и кражи. Тождество слов – интендант и вор. Сонмы солдат, совершающих трудные переходы и идущих в огонь к своему крестному мигу – в сапогах с картонными подошвами. Горные тропинки, где об острые камни и добросовестная обувь обобьется, и против каменных острий – картон. Солдатские ноги, покрытые ранами, кровь на ногах, прежде чем от вражеской пули и ядра брызнет кровь из головы или сердца. Война, начатая по верному зову справедливой мысли и чувства благородного, доведенная неслышанными жертвами и невиданным героизмом до победного конца, и, однако, не доведенная до конца. Под угрозой того лживого, будто передового народа, вся история которого есть грабительский захват чужих материков, того народа, который с Петра Великого и до наших дней всегда был врагом России, злым недругом всех великих ее исторических задач, – тряпичное поведение той Двуликой Воли, которая в течение полустолетия, во вторую половину XIX века, изломала естественное русло русской жизни, извратила основные черты русского характера.
Другие келейные разговоры, придушенные вести, привезенные родными из Петербурга и Москвы, принудительно замалчивавшиеся в печати подробности того, что делалось в Третьем отделении и в других частях зловещей правительственной машины, сливались с беседами о войне, и каждая беседа выдвигала острия.
Острия остались, и, когда через несколько лет Жоржик был подростком, а Игорь уже юношей, острия перешли к ним и переплетались с их юными рассуждениями.
Одна из двоюродных сестер Ирины Сергеевны, дочь того генерала, который переводил «Небожественную комедию» Красинского, была замужем за смелым бранным героем, генералом Радецким. Но был также у Ирины Сергеевны двоюродный брат, имя которого называлось в семье лишь иногда и таинственно. Это было имя смелого и дерзавшего иначе, противопоставившего против неограниченно сильного врага прямую волю решительных, на оружие ответивших неуклонным оружием. Имя его было Валериан Осинский.
Эти два имени, возникая в юных беседах двух братьев, многое предопределили в их чувствах и мыслях.
26
На околице Больших Гумен, в самом начале выгона, стояла малая-премалая избушка, почти вросшая в землю. С двумя крохотными оконцами, бывшими чуть не над самой землей, покосившаяся, но срубленная прочно и из хорошего дерева, она походила не то на какую-то фантастическую кубышку, не то на избушку на курьих ножках.
В нескольких саженях от нее, подальше от деревни, стояла кузница. А еще немного подальше, около дороги, ведущей в деревню Михалкове, рос высокий развесистый дуб, один в чистом поле.
В малой избушке жила скрюченная старушка, бывшая крепостная Клеопатры Ильинишны, Варя Косая. Она, правда, была косая, но мужики шутили про нее, что один глаз у нее косой, а другой кривой. Это было несправедливо, и было бы правильнее сказать, что правый глаз ее был косой, а левый раскосый. Видела она, однако, на оба глаза, иногда хорошо, иногда же она подходила вплоть к человеку или предмету, желая рассмотреть его. Она была притом горбатая, хотя у нее не было никакого горба. У нее была сведенная спина. Когда Жоржик, любивший с ней разговаривать при встречах у пруда или на дворе, спросил ее однажды, с невинностью ребенка, всегда ли она была такая, она сказала, что не помнит, и сколько ей лет, не помнит. Маленькая, согнутая, косенькая, раскосенькая, к земле пригнутая, в годах потонувшая, эта старушка была однако очень живая и вертлявая. Если б столько живости да в другом женском лике, каждый на деревне сказал бы: «Бой-баба». Варя Косая пасла гусей и уток досматривала, да скотину выгоняла утром в поле, препоручая ее заботам пастуха и пастушонка, он же подпасок, а вечером провожая от околицы до пруда и в хлев буренушек, комолушек, пестравок и чернавок. Этим, собственно, и ограничивалась ее деятельность. Впрочем, она помогала иногда ключнице Устинье доить коров и сбивать сливочное масло. Но это бывало лишь иногда, не то она сидела долгими часами одна в своей избушке на курьих ножках, никто к ней никогда в ее приземистую кубышку не заходил. Жоржик по любопытству своему раза два приходил к ней, но у нее было очень душно. Несмотря на тяжелый дух, бывший в ее избушке, мальчик с любопытством слушал ее странный говор-причитание.
– А, барчонок, – говорила старушка, приближая к нему свое уродливое, но и странно привлекательное лицо с насмешливыми полуслепыми глазами, и точно ощупывая его левым глазом. – Опять к старухе в гости пришел. Вот спасибо, спасибо, родимый. Не побрезговал, барчонок. А я одна тут, миленький, сижу, одна, кот со мной только. Васьк, а мошенник, мышелов лукавый. Нынче в подполье мышь изловил. Этак-то лучше. А то весной выдумал за утятами охотиться. Ну, я его посекла маленько и раз, и два не стал трогать утят. И цыплят не беспокоит. Вижу, хорошо – понимает науку. Так нет, миленький мой. Выдумал за птичками охотиться. Дурак, думаю, дурак, ты, мурлыка. Птичка, она летучая, не то, что мы с тобой, дурачок. Мы к земле-то ровно прикованы. Мы тяжелые, а птичка, легкая она птичка. Боже устроение. Птенчика он какого-то ухватил, из гнезда птенчик свалился. Ну, я опять его посекла и больно этот раз посекла. Птичку трогать, птенчика птичьего забижать. Ах ты такой-сякой! Поучила котика. Научила, отучила.
Птички, миленький мой, для того Богом созданы, чтобы душеньке нашей не скучно было в теле. Посмотрю я, послушаю, как под кровлей касатка щебечет, и не скучно мне. Знаю, что, как помру, так и полетит душа моя вольной птицей. Хорошая птица, белая, белее, чем гуси-лебеди, душа наша человеческая, как тело отслужит свою верную службу. Красивая птица, душа. Нет, миленький, не такая она, как тело. Не раскосая она, как я.
– Ты всех птиц любишь, Варя? – спросил мальчик.
– Что ты, что ты, родименький. Да как же это всех птиц любить. Птица домашняя – хорошая. И птички-певуньи тоже. А ястреба как полюбить? За клюв да за когти разве? Злой он, ястреб. И сова злая, и филин злой. Осенью по ночам я часто их слушаю, как они ухают. И ворона тоже нехорошая, цыплят таскает. И воробьи-мошенники на поле зерно клюют. Озорники. Так их ворами и прозвали. Нет, вот курочки да уточки на них сердце улыбается. И как ему, глядя на них, не радоваться? Ты взгляни-ка, как наседка деточек своих холит и защищает. Лучше любой матери. И ястреба не побоится. Чтобы цыплят бросить, ежели ястреб нападет или ворона, да никогда. Этого никогда и в помине не бывало. Ну, а у людей-то бывает, да и частенько. И селезень, как уточку одну присмотрит, так уж от нее и не отступит. Ни он от нее, ни она от него. Любят друг друга, льнут один к другому. А люди-то, а люди-то. И подумать, так грех один.
– Эх, миленький. Ты уж верно со мной соскучился.
– Нет, Варя. Только душно очень. Я пойду.
– Поди, поди, милый, погуляй в садике. А я прясть буду. Сижу я тут и пряду. Может, на рубаху мою последнюю пригодится.
– Прощай, Варя.
– Прощай, родимый. Господь с тобой. Спасибо, что со старухой поговорил.
Но в сад Жоржик не пошел. В кузнице горел огонь. Кузнец Порфирий, коренастый рыжий детина, весь в веснушках, весело стучал молотом по наковальне. Он готовился перековать Джигита, вороного, что заменил Джина.
«Верно, мама поедет опять кататься», – подумал Жоржик и стал смотреть, как прыгает молот по наковальне и как весело прыгают алые в горне искры и пламени.
А рано утром, когда спят еще люди даже в деревне, Ирине Сергеевне снилось, что на высоком дубе, растущем близко от кузницы, где железо под молотом бывает и гибким, и красным, слетелись два ворона, два старые, два черные.
Один ворон был с Юга, а другой с Севера, и одному было сто лет, а другому двести, а может быть, каждому из них было больше, чем тысяча лет. Покачались они на дубе, покаркали. Посмотрели на мир кругом. Он спал, они не спали. И важно каркнули вороны, поняв, что не спят они, когда все спят.
Поняли, выпрямился клюв у каждого, и стали друг с другом говорить. Голосом ворона, ворон к ворону стал говорить о тайне и зрении ворона.
– Что же ты видел, с тех пор как в последний мы раз говорили, черный брат с Юга? – крепко сидя на ветке дуба, сказал один.
– Да что и видеть, черный брат с Севера? – каркнул другой, сидя на ветке дуба крепко. – Видел все то же. Бились люди и люди, много их билось, и биться всегда им нужно. Разве так вот, как мы, говорить они могут? Будут они биться всегда, как будто для себя, а больше для нас. Когда на земле будет два только человека, биться они будут. Тысячи сражались. На одной стороне говорили слова на одном языке, а на другой стороне и другим языком говорили слова те же. Брали неприступную твердыню, такую, что и взять ее нельзя. Взять нельзя, а взяли. Веселили именинника. Веселился именинник, и я с ним. Попил я, черный брат с Севера, теплой густой браги, красной крови человеческой. Ну, а ты что видел?