Два года позже рассказали мне, что Агронская беременна, и ее отправляют в особый лагерь для родящих. Хрупкая фигурка с огромными черными еврейскими глазами снова встала передо мной, и сердце сжалось: что сделал с ней лагерь? На счастье, отец ее ребенка не был ни урка, ни лагерный парикмахер, ни комендант лагеря. Это был человек достойный ее, и в пределах лагеря они оба не могли сделать лучшего выбора.
Так как лепить горшки считалось слишком легким, женским занятием, то мне скоро пришлось уступить теплое местечко у печки и перейти в помощники к одноглазому Ганько. На этой работе я оставался целый месяц, пока мы не наделали больше стаканчиков, чем надо было, и фабрику закрыли.
Ганько был в марте отправлен на «54-ый» – так назывался пункт, где группировали поляков, отправляемых по амнистии. Сестра Ганько находилась на «вольном поселении» в Алтайском крае, и старик, расфрантившись, в новом костюме и картузе, готовился к поездке на далекий Алтай, где по слухам было что есть. Я пожелал ему счастливого пути. Но на 54-ом квадрате не оказалось вагонов. В ожидании вагонов Ганько умер – накануне освобождения.
В тот месяц мы работали с ним немного, но тяжело. С утра мы разгребали снег при парниковых ямах, где были пласты так называемой «садовой земли». Потом мы долбили мерзлую землю мотыкой и ломом. Но я уже не мог работать ломом: поднять массивный железный дом мне было трудно, и мой удар не имел силы. Полчаса работы – и я выбывал из строя. Ганько лучше меня владел ломом. После многих горьких с его стороны замечаний и протестов, мы поделили работу: он долбил землю, а я возил ее в санках метров за 300 в нашу мастерскую. Мы нагружали огромную круглую корзину на салазки, я, напрягаясь всем телом, дергал, как рабочий конь, Ганько помогал сзади, и салазки трогались, скрипя по снегу. Пять рейсов было ежедневно. Я знал каждый метр пути, каждый подъем и поворот, спуск и ямку. Весь в поту, надрываясь в веревочной упряжи, я последним порывом сил доволакивал свою ношу до двери нашей избушки. У меня еще были силы снять огромную корзину и дотащить ее до порога. Потом горшечники выходили помочь мне перебросить корзину через порог.
В пути было одно место, на подъеме, где моих сил нехватало. По четверть часа я мучился в этом месте, втягивая груз на гору и зная, что нет другого исхода. В такие минуты, среди яркого зимнего солнца, играющего на чистом снегу, безнадежно потерянный в пустынном и страшном мире, превращенный в рабочую скотину, я испытывал настоящие пароксизмы унижения и бешенства. Никто не слышал меня, и я громко проклинал судьбу, людей, свою нечеловеческую работу и мертвый груз, который не поддавался, как я ни рвался вперед на постромках. Еще хуже было, когда на повороте показывался возчик. Тогда я должен был немедленно сбросить санки с дороги, чтобы дать ему проехать – мои санки слетали в канаву, в глубокий снег, сворачивались на бок, – и потом я их вытаскивал на дорогу, отдельно санки и корзину с землей.
Такая работа продолжалась до часу. После отдыха мы начинали вдвоем толочь лопатами торф и навоз на полу избушки. Мерзлую землю мы нагружали лопатами на верхнюю ш.ру, чтобы она отошла за ночь. Потом мы растягивали «грохот» – рваную проволочную сетку в деревянной раме, и пропускали через нее нашу смесь, отбрасывая солому, камни и мерзлые глыбы. Потом я убирал сетку, и на полу оставалась готовая для рассыпки смесь. Я носил ее в деревянном ящике вдоль станков и насыпал каждому горшечнику запас земли под руку.
При этой работе мы были черны, засыпаны землей и вымазаны навозом, но зато днем от часу до трех имели полный отдых и ложились спать на земляном полу при печке, подложив полено под голову.
В сумерки вызывали нас строиться на дорогу. Мы умывались водой с плиты и выходили по одному. Бригада уже стояла у ворот и нетерпеливо поджидала нас. Нам кричали: «скорее!» Но мы шли очень медленно. Смертельное изнеможение сковывало наши члены. Мы шли через силу, с напряжением переставляя ноги, и угрюмо молчали.
16. ПИСЬМО ЭРЕНБУРГУ
Весной 42 года Круглицкий лагерь был поставлен пред лицом голодного истощения. В этом году мы впервые услышали слово: «алиментарная дистрофия».
Нам постепенно сокращали рационы. Силы наши убывали постепенно и непоправимо. Даже больничное питание перестало быть достаточным. Ступенчатая система лагерного питания потеряла смысл, после того как масса заключенных распалась фактически на две части, на тех, кто еще кое-как работал, и на тех, кто уже только делал вид, что работал. Между этими двумя категориями была минимальная разница в питании. Кто делал особенно тяжелую работу, получал микроскопические добавки в виде «дополнительного», «усиленного», «восстановительного» и других пайков. За этой номенклатурой скрывался черпачок жидкой арестантской кашицы или пирожок с морковкой или картофельный блин, которых каждый из нас мог бы съесть несколько дюжин без труда. Таким образом, еда нас больше раздражала, чем удовлетворяла. Мы впадали в апатию, в сонное оцепенение, как осенние мухи. Меня постоянно клонило ко сну. Когда я не работал, я ложился, и без движения проводил целые часы. В это время мне не хотелось есть. Я мог оставаться без пищи целый день, и несколько дополнительных часов ожидания не составляли разницы. Но когда, наконец, я получал свою порцию, голод разгорался, и, окончив есть, я был гот раздо более голоден, чем в ожидании еды. Первые полчаса после приема пищи были мучительны. Все во мне было раздражено, и только потом я впадал незаметно в первоначальное состояние апатии, из которого меня вывела кормежка.
Есть мы были готовы все, что угодно. Иногда, неизвестно почему, раздавали на кухне горчицу. Хотя выдавали ее поздно вечером, после ужина, когда уже была съедена последняя крошка хлеба, все с волнением бежали под окно кухни. У кого не было посуды, подставлял палец, на который повар мазал горчицу, и все съедали ее, как подарок с неба. Мы ели хлеб черный и до того сырой, что он клеился в руке, хлеб с отрубями и соломой, хлеб с примесью кукурузной муки, который, засыхая, крошился в куски. Только два года спустя в лагерях Архангельской области появилась американская мука и американский яичный порошок. Но к тому времени наши ряды уже сильно поредели: население лагерей вымирало, а новых з/к за эти годы не было.
Последнее обстоятельство было для нас источником надежды. Похоже было, что лагеря находились в состоянии естественной ликвидации. На наших глазах их население уменьшалось, и мы постепенно привыкли к успокоительной мысли, что советская власть в результате войны и сближения с западной демократией постепенно отойдет от этой позорной и постыдной формы современного рабовладения.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});