желательным отложить приезд Императора в Царское Село «на несколько дней», пытался в этом отношении оказать некоторое воздействие: зная характер властелина, нач. штаба мог бояться непосредственного влияния А.Ф. и думать, что в Могилеве легче будет побудить Царя к уступкам. Но, видимо, такие попытки, если они и были, не были особенно настойчивы и упорны. И это нельзя объяснить тем, что Алексеев был «апатичен и угнетен» в силу своего болезненного состояния («вид у него был лихорадочный», – вспоминает дежурный флигель-адъютант Мордвинов). Тогда в Ставке отъезд Государя в «ответственный для жизни государства момент» еще не представлялся «непоправимой и роковой ошибкой», как изображается это в воспоминаниях Пронина. Приходится усомниться в том, что нач. штаба выставил Царю, вероятно, позднейшую аргументацию Лукомского о необходимости концентрации сил и организации противодействия революции в верных гвардейских частях Особой армии. Может быть, Алексеев действительно узнал о «внезапном» отъезде Царя лишь в самый последний момент, как о том говорит Пронин. Очевидно, не сообщив Алексееву тотчас же о перемене, Государь не придавал ей какого-либо решающего политического значения. Возможно, «окончательного» решения ехать немедленно и не было – по крайней мере, историограф записал: «…в 12 час. ночи Государь… ушел к себе. Вслед за ним к нему вошли Фредерикс и Воейков, пробыли у Царя недолго… Воейков объявил, что отъезд… Е. В. назначен безотлагательно в эту ночь».
II. «Кровавое подавление» революции
1. Диктатор
Царь ехал из Ставки для того, чтобы проявить «твердую волю». Но это вовсе не означает, что он готов был утопить «в крови народное восстание», как изобразил в свое время, в соответствии с традицией, приспособлявшийся к официальному тону новых властелинов историк Щеголев. Наоборот, до последнего времени у Николая II было убеждение, что «беспорядки» в войсках, происшедшие от «роты выздоравливающих» (письмо жене 27-го), легко будет локализировать. Поэтому, вероятно, в качестве «диктатора» был выбран поклонник «мягких действий», каким выставляет ген. Иванова придворный историограф ген. Дубенский.
Бесподобный по своей бытовой колоритности рассказ дал сам Иванов в Чр. Сл. Ком. Врем. правительства, – рассказ о том, как он ехал усмирять революционную столицу. Повествование почтенного по возрасту генерала могло бы показаться карикатурой, если бы в нем не было столько эпической простоты. На ст. «Дно» утром 1 марта Иванову сообщали, что из Петербурга приходят поезда, переполненные безбилетными солдатами, которые «насильно отбирают у офицеров оружие, производят насилие в вагонах и на станциях». В один из таких поездов с «перебитыми окнами» генерал направился сам… и «из разговоров женщин и одного старичка» заключил, что «безобразия большие: масса солдат едет в штатской одежде, так как все это участвовало в грабежах магазинов… И за сим едет в поезде много агитаторов». «Проходя мимо одного вагона, – показывал Иванов, – обернулся, на меня наскакивает солдат буквально в упор. Тут я не разобрался: одна шашка у него офицерская с темляком анненским, 2-я шашка в руках, винтовка за плечами… Я его оттолкнул. Рука скользнула по его шашке. Я поцарапал руку и прямо оборвал окриком: “на колени”. Со мной раз случился эпизод в Кронштадте. Случилось мне попасть в толпу, когда моряки с сухопутными дрались. Я очутился между ними один… Что тут делать? Уехать – значит драка будет. Тут я их выругал основательно – не подействовало. Наконец, моментально пришло в голову: “на колени”. С обеих сторон толпа остановилась. Один матрос в упор, в глаза, нервы не выдержали, начали моргать, слезы… И все успокоилось. Я повернул в одну сторону моряков, в другую пехотинцев. Тут мне и вспомнился этот момент. Руку ему на правое плечо: “на колени”. В это время я не знаю, что он подумал, я его левой рукой схватил, а он вдруг, случайно это или нет, куснул меня. Сейчас же его убрали, и он успокоился. Я думаю – что тут делать? Сказать, что он на меня наскочил и оскорбил действием, – полевой суд, через два часа расстреляют. У меня тогда такое настроение было: в этот момент расстрелять – только масла в огонь подлить. Тут был мой адъютант, и я ему велел его арестовать». Любивший держать себя с некоторой торжественностью председатель Муравьев и тот не выдержал, слушая этот рассказ: «Что же, этот человек стал на колени?» – «Стал. Это магически действует, – отвечал Иванов, продолжая свое повествование. – Подходит поезд, 46 вагонов. Смотрю, в конце поезда стоит кучка, кидают шапки. Я этим заинтересовался, подошел. Слышу: “Свобода! Теперь все равны! Нет начальства, нет власти!” Приближаюсь, смотрю, стоит несколько человек офицеров, а кругом кучка солдат. Я говорю: “Господа, что же вы смотрите?” Они растерялись. Я то же самое приказал: “на колени”. Они немедленно стали на колени. Впоследствии оказалось, что тут был городовой, одетый в штатское. Я пригрозил ему: “Встань!” Отошел, а солдат начинает трунить: “Вот тебе и нет власти, вот тебе и нет начальства”. Он опять. Я говорю: “Заставьте его замолчать”. Они говорят: “Что же, прикажете рот завязать?” Я говорю: “Завяжите рот”. Из кармана вынимают красный платок. Я говорю: “Оставьте”. Его в вагон отвели и арестовали. Так и кончилось»174.
Так рассказывал не только сам генерал. Рассказ его был подтвержден впоследствии показаниями солдат Георгиевского батальона. Подобное «отеческое воздействие» и даже розги за провинность было обычным приемом генерала и на фронте, как отмечает в дневнике прикомандированный в 14 году к Иванову вел. кн. Ник. Мих. Революционное чувство, может быть, скажет об унижении «человеческой личности», но для старого военачальника то было проявление своеобразной гуманности. «Николай Иудович, – записывает Ник. Мих., – большой оригинал, встает в 5 час. утра, шляется сам всюду, ворчит, кое-кого подтягивает и прогуливается все больше один». Во время обеда 27-го «поклонник мягких действий», по свидетельству Дубенского, рассказал между прочим Царю, как он в Харбине успокоил волнения и «привел все к благополучному концу, не сделавши ни одного выстрела». Во всяком случае, никто из царских приближенных не вспомнил в те часы об Иванове, как об «усмирителе Кронштадта» в 1906 году, что на первый план выдвинуто Мстиславским.
Ночью, в 2—3 часа, Иванов был вызван к Царю в поезд. Может быть, потому, что к этому времени была получена отправленная из Петербурга в 8 час.