Церковь.
Церковь вселенская – не в обычном смысле слова, не эмпирическая церковь и не в теперешнем своём виде. Современная историческая Церковь сама нуждается в исцелении от самого ужасного греха – слепоты, ибо слепота привела её к служению государственным целям419. В её полицейско-мёртвом режиме чувствуется явное дыхание антихриста, но ещё силён в ней и дух Христов. Она порвёт нечистые цепи, сковавшие правду Божию преступными человеческими руками420, и станет во главе земной жизни, поймёт великое её значение и возьмёт себе святое водительство ею. Она поймёт, что воля Господня должна быть осуществлена не только «на небеси», но и «на земли»; она вспомнит забытую «правду о земле» и, сознав смысл и значение богочеловечества Христа, выйдет на великое общественное служение.
Христос – глава Церкви. Свободно вступившие в союз с Ним всю свою жизнь осветят Его светом; вся их жизнь будет церковной жизнью. Эмпирическая церковь будет внешним храмом для внутреннего царствия Божия. Непреодолимая сила будет заключена в этом полном единстве каждого друг с другом и всех во Христе. Она даст надлежащее направление внутренним мистическим процессам, которые в мировой истории проявляются эмпирической своей стороной. Тогда и эта сторона, обусловливаясь изменившимся внутренним содержанием, также примет иной вид.
И эту новую Церковь, или, вернее, забытую Церковь, тогда не трудно будет создать человечеству.
Оно выстрадает себе веру в бессмертие, живую и пламенную. Вера в действительную жизнь раскроет глубочайший смысл и глубочайшую правду идеи всеобщего воскресения, и всё станет тогда полно высшего непреходящего значения. А это определит и жизнь каждого человека как великий долг перед Богом и подвиг перед людьми.
Всё это с неизбежностью вытекает из бессмертия, которое с такою же неизбежностью должно быть сознано страдающим человечеством.
Я не буду касаться конкретных внешних форм, какие примет тогда государство и вообще весь мир. Это не входит в мою задачу. А эти общие принципы и создают в христианине непоколебимую веру, которую готов он исповедывать перед всем слепым, языческим и лишь по названию христианским миром, – веру во Христа, во Святую, Соборную и Апостольскую Церковь, в «новы небеса и новы земли», которые мы «в обетовании своем чаем, в них же правда живет»421.
* * *
В заключение я позволю себе привести небольшую выписку из одного ненапечатанного рассказа.
Там умирающий больной, обращаясь к товарищу своему по гимназии, врачу, лечащему его, говорит: «Я утверждаю: если нет ответа на вопрос, зачем нужна наша жизнь, для человека с логикой всё пойдёт насмарку!.. Даже непосредственное чувство должно разложиться… А где же мечты-то о лучшем будущем, идеальные грёзы?.. Ведь они двигают жизнь!.. Но их приходится выбросить вон… Вот потому-то я и говорю, что ответ на этот вопрос – всё!
И я ставлю этот вопрос. Ни ты, ни кто другой не уйдёт от него. Цель моей жизни его ставить. И вы никакими телефонами и паровыми машинами от меня не отделаетесь, потому что вопрос этот ставлю не я, а жизнь, которая летит в бездну!
Скажешь: старо, не ново! Конечно. Но я убеждён, – почти прокричал Матвеев, – что до меня никто так глубоко и так мучительно не переживал этого! И я верю, что всё, что я перестрадал, поможет мне поставить перед человечеством этот вопрос в новой силе и новой правде!.. Мир содрогнётся от ужаса этой правды и… спасётся!..»
Террор и бессмертие[23]
I
Террор и бессмертие – вот два слова, которые невольно напрашиваются на сопоставление! В них есть какая-то глубокая, знаменательная связь. Перед вами встаёт во весь рост грозный, беспощадный призрак смерти, со всеми страданиями, со всей бесконечной вереницей самых мучительных вопросов, самых роковых недоумений, – встают великие тени добровольно вошедших на эшафот и безмолвно, но властно говорят об этой глубочайшей связи бессмертия и террора.
Какой религиозный смысл в геройстве этих добровольных мучеников, часто презирающих религию как самый нелепый предрассудок, считающих бессмертие за сказку?
Убивая должностное лицо, многие из них считали принципиально недопустимым обращаться в бегство. Спиридонова, ранив Луженовского, приставила револьвер к виску, чтобы покончить с собой422.
Значит, не было у них надежды на собственное спасение, не было у них мысли, что они когда-нибудь увидят народ, спасённый рукою их. Зачем же, зачем они, эти атеисты, материалисты, лишали себя того, что для их сознания имеет высшее и всеопределяющее значение, – зачем они лишали себя своей собственной жизни?
Разве они, в своих головных теориях, не полагали в основу всяких человеческих действий – эгоистическое начало?423 Разве они не напрягали всех сил своих, чтобы «житейским» пошлым себялюбием – всё, мол, для себя – объяснить свои идеальные порывы? Зачем же, кому они принесли в жертву самую первую основу всякого эгоизма? Где же то я, которому они отдали, по их мнению, единственное я своё, в виде земной своей оболочки?
Вопрос поставлен ребром. На него должен быть ответ.
Но единственно удовлетворительный ответ, который сам собой напрашивается на язык, так не по нутру обычному сознанию, он так нелеп для него, так противоречит тому, что думают все, так неудобен в XX веке, обязывает к таким дальнейшим выводам, что обычное сознание, всеми силами своими отмахиваясь от прямолинейности и неизбежности этого ответа, пытается всё свалить на святую любовь к народу, весь трепетный религиозный смысл этих великих жертв пытается заглушить торжественными звуками похоронного марша.
Да, да, они пали жертвой роковой борьбы424, да, великая любовь к страдающему народу толкала их на преступленье – они готовы были отдать ему всё. Всё личное счастье своё, личную радость, личное благо и даже самую жизнь, но разве это ответ на поставленный вопрос? Разве непосредственное чувство не нуждается в объяснениях? Разве факт его существования не может в своих дальнейших логических следствиях с неизбежностью приводить к таким выводам, которые сознание обязано или логически же опровергнуть, или принять?
Нельзя же, в самом деле, согласиться с теми, которые хотят всё объяснить инстинктом, подсказывающим этим людям, что личное счастье зависит от общественного блага, и потому, стремясь достигнуть общего блага, люди предают себя в жертву. Вряд ли кто-нибудь поверит, что личного блага можно достигнуть лучше всего на виселице, потому что, мол, обществу после тебя жить будет лучше, значит, и тебе лучше.
Совершенно неприемлема также и другая теория более наивного и грубого эгоизма, скрывающая своё убожество под внешней неопровержимостью чисто словесного софизма. По этой теории, человек всё делает для своего наслаждения и, отдавая свою