А обед действительно сытен. Кушаньям счет потерян. Студень, солонина, свинина. Несколько горячих: сперва пустое хлебово, потом с мясом; жаркие разные и потом пирожные в виде пшенников, лапшенников, каши с молоком, каши молочной, лапши молочной, оладьев, и иногда огурцы с медом. Едят не спеша; возьмет ложку, почерпнет, отнесет в рот и положит на стол, дожидаясь времени, когда прожует хлеб и окончательно проглотит. Едят до испарины; иной расстегнется, отпустит пояс и даже не раз, по мере того как наполняется живот. Это удовольствие стоило в те времена пятиалтынный; я нахожу недорогим, особенно при даровом хлебе и квасе, которых кушай, сколько влезет, за ту же цену; да независимо от того каждому резался пшеничный папушник. Только вино ставилось в особую цену, и с ним являлся пред обедом дворник-хозяин самолично, держа в одной руке полуштоф, в другой — рюмку (продажа, понятно, корчемная). Садилось обыкновенно человек двадцать, тридцать. Этим, между прочим, и объяснялась, вероятно, дешевизна. Ямщиков всегда кормили, как и чаем поили, задаром. За них отвечали лошади (ценой овса и сена) и седоки (платой за чай, обед и ночлег).
В эту первую поездку мне было не до обеда; я сгорал нетерпением доехать и довольствовался булкой, захваченной из дома. Поднялись мы уже к вечеру и поплелись лениво. Даже спутники мои, обыкновенно терпеливые, начали подгонять ямщика, шутливо замечая, что, вероятно, он думает о невесте, когда дает идти лошадям ни шатко ни валко; пожалуй, не попадешь в Москву засветло. Зашел разговор о проезжаемых деревнях. Панки — ну, это скверная деревня; тут береги свою клажу; извозчик, не отставай от лошади — живо угонят, а то вырежут «место». А вот Потеряевка, недаром так и названа.
А замечательно, в самом деле, что кругом Москвы, по многим дорогам на расстоянии 10–20 верст, расположены селения, наименованиями свидетельствующие, что проезжающим в этих местах приходилось терпеть: Потеряевка на Рязанской дороге, Грабиловка на Владимирской, Лихоборы на Дмитровской.
Мы приехали хотя засветло, но поздно. Тщетно я таращил глаза увидать Москву: она заволочена была вечерним туманом и облаками пыли. Пред заставой вышли и прошли ее пешком; иначе придирка, потребуют «вид». Ямщик пошел в кордегардию заплатить офицеру положенный оброк за пропуск, в виде пятиалтынного или двугривенного. Подошел солдат с железным щупом, поставленный от откупа. Впрочем, он не ковырял ничего; задаром ли оказал эту милость, или тоже за гривенник или пятачок, неизвестно. Тройка въехала в заставу; мы сели и понеслись. Меня поразил гром экипажей, хотя движения и немного было; но в Коломне не было ровно никакого. Слышался звон; проехали несколько церквей и остановились, как помню теперь, у «Зарайского подворья». Где это, в Таганке или в Рогожской; не могу представить. Спутники быстро вынули свои вещи и удалились. Сидевший на передке соскочил еще у заставы. Деньги ямщику уже отданы пред въездом в заставу. Я вышел из кибитки и смотрел недоумевающим взглядом. Лошади и Петр исчезли. Галдели ямщики совсем незнакомые; взад и вперед сновали мимо телеги и дрожки, возы нагруженные и разгруженные. Я не знал, к кому обратиться и что делать. Быстрее молнии промелькнуло в голове удивление на свободу, с какою расхаживали, разговаривали и даже орали мужики. Словно я ожидал, что тут должны вести себя с отменною скромностью, разговаривать вполголоса и держать себя чинно. Я проникся ощущением своего ничтожества и бессилия, подавленный отчасти видимым, отчасти заранее предположенным величием столицы. И мне казалось, все должны были проникаться в той же мере ощущением своего ничтожества.
Вышел, однако, из двора Петр; вероятно, он откладывал лошадей. Увидал меня: «Вы что же, барин?» — «Да мне надо извозчика нанять». — Он, очевидно, и забыл о данном поручении. Я повторил адрес: «Под Девичий, за Девичьим полем, к монастырю». Петр подозвал извозчика, сторговался за двугривенный и распростился. Я сел на «калибер» и нашел его необыкновенно комфортабельным экипажем. Замелькали дома, и начинало смеркаться. Повез меня извозчик, должно быть, чрез Красный холм, ибо, несмотря на темноту, я заметил бы Кремль, если б ехали Солянкой; а я его не видал. Дома большею частью одноэтажные и, как мне казалось, все окрашенные желтою краской, виднелись по улице с той и другой стороны. Время показалось очень долгим; делалось жутко. Мы ехали уже по какой-то мягкой дороге, и я увидел неясное очертание высившегося здания; не монастырь ли уж это? На вопрос мой извозчик пояснил, что это «каланча»; проехали, стало быть, Хамовнические казармы. Как несносно долго! Всё едем, и наконец извозчик убавляет шагу и обращается ко мне с вопросом: «Так куда же, к чьему дому?» Прохожих нет, и домов очень мало, да и в тех окна закрыты. Но вот открытое окно и свет. «Спрашивайте, барин». — «Где дом дьякона?» — спрашиваю я. Извозчик повторил вопрос. — «Которого: приходского или Девиченского, и которого Девиченского?» — «Гилярова», — отвечаю я. — «А, вот второй дом налево». Мы подъехали к воротам, за которыми следовала решетка палисадника. Пока мы перекликались, спрашивая о братнином доме, пока я разговаривал с извозчиком, как поступить, стучаться ли, звонить ли и где колокольчик, — разговор наш и вообще движение были услышаны. Послышалось восклицание свежего, молоденького девичьего голоса: «Да это братец Н(икита) приехал!»
Расчет с извозчиком, объятия с сестрой, поцелуй с невесткой.
— А где же братец? — спрашиваю я.
— Еще у всенощной; но скоро придет, вероятно, третий звон уже. Только мы обменялись этими словами, раздался благовест, унылый, унылый благовест откуда-то; не то далеко, не то близко.
— Это что же? — спрашиваю я.
— Это к «девятой песни».
В Новодевичьем монастыре, кроме трех обыкновенных звонов во время всенощной, производится, производился по крайней мере тогда, благовест еще при пении «Величит душа моя». Нигде в других местах, не говоря о приходских церквах, даже в монастырях, благовеста этого не бывает. Он отзывается дальнею древностью и тем своеобычием, которое действует всегда отрадно на человека, утомленного мертвым, фронтовым однообразием русской жизни.
Явился брат. Недолги были разговоры за ужином. Усталый, он спешил в постель, тем более что ему предстояло завтра служить две обедни да еще участвовать служением в одной с крестным ходом, особенно утомительной. Мне было объявлено, что крестного хода я встречать не буду, могу затеряться и мало увижу, но меня проведут в собор в алтарь, и я увижу архиерейское служение. Я уснул переполненный ощущениями.
Вот маленький ручей или речонка. Купаешься в них, переходишь вброд, может быть, и плаваешь на лодчонке. Ничего другого не видал. И переносят тебя вдруг на море, сажают на корабль, горизонт теряется. Снуют плавучие громады. От одного поворота руки двигается великан, способный вместить все твое бедное селение и с людьми, и с жилищами; чувствуешь самого себя как бы выросшим в этой грандиозной обстановке, приобщенным к этому колоссу; как будто тебя самого прибыло, в тебе самом прибавилось силы и величия. Это чувство есть, бывает оно по крайней мере, и оно-то обняло меня вместе с ощущением, что «я в Москве»!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});