Однако обе возможные интерпретации этих фрагментов екатерининского текста – отдающие предпочтение внутри– или внешнеполитическим интересам – были бы слишком простыми. Во-первых, императрица не прятала свою с самого начала наступательную внешнюю политику за потребностью в реформах, так необходимых империи, но действительно с самого своего прихода к власти целенаправленно и обдуманно возглавила процесс обновления, который должен был дать возможность самодержавному государству составить достойную конкуренцию другим крупным монархиям[977]. Во-вторых, сосредоточившись на просветительской внутренней политике и экономическом росте, Екатерина не забывала и о чреватых конфликтами внешних интересах. Из других документов становится понятно, как она планировала обеспечивать мир и безопасность своей империи: путем установления гармонии между утверждением неформального авторитета России за ее западными границами и укреплением власти внутри государства.
Уже в последние годы жизни императрицы Елизаветы Петровны Екатерина подвергала прямой критике тогдашнюю внешнюю политику России и из этой критики впервые вывела некоторые принципы будущей политической переориентации по окончании войны. В своих тайных Аperçus, перекликающихся со взглядами Панина[978], – в этих несистематизированных, отчасти афористичных высказываниях, обстоятельства возникновения, а также назначение и адресат которых до сих пор остаются неизвестными, Екатерина в самый разгар войны говорила о необходимости мира для обширной империи. Контекст, однако, не оставляет сомнений в том, что под миром она подразумевала лишь уклонение от новых войн с другими державами европейской пентархии, а вовсе не принципиальный отказ от экспансионистских целей. Она даже упрекала правящую государыню в ослаблении протектората Российской империи над ее западным предпольем в результате вступления на курляндский трон в 1759 году принца Карла Саксонского, сына польского короля Августа III. Возвращение власти в Митаве в руки семейства Бирон великая княгиня объявила делом «справедливости», аргументируя, однако, свое требование исключительно гегемонистскими интересами России: она считала, что не следует оказывать поддержку королю, чья политика в Польше направлена на подрыв «свободы в республике» – читай: аристократической конституции. Екатерина считала, что для России гораздо полезнее не деспотический сосед, а «счастливая анархия», в которой пребывала Польша и которой «мы», как писала супруга престолонаследника во множественном числе вместо единственного (pluralis pro singulari), если даже не в числе «множественного величия» (pluralis maiestatis), «распоряжаемся по нашему усмотрению». Одновременно Екатерина лелеяла мечты о превращении Российской империи в самую могущественную торговую державу Евразии в случае, если удастся укрепить ее позиции на Черном и Каспийском морях и изменить в пользу России направление торговых путей между европейскими странами и Китаем и Индией[979].
Это откровенное признание собственных политических интересов за пределами России не выдает уникальную для XVIII века безнравственность, свойственную правителю, и в то же время дальновидность их автора не заслуживает восхищения потомков, если иметь в виду двухсотлетний опыт российской и советской имперской истории. Оригинальностью этот перечень совсем не блещет. «Екатерина не была гением в иностранной политике, не внесла в нее новой, творческой идеи», как верно заметил Александр Семенович Трачевский, наиболее компетентный из дореволюционных историков – специалистов по германской политике императрицы[980]. Однако все дело именно в отсутствии творческого подхода: великая княгиня вовсе не желала разрабатывать принципиально новую концепцию внешней политики. В ее записях нет ссылок на источники, нет патетических заявлений о преемственности курса на укрепление могущества Российского государства, и, тем не менее, ее взгляды и намерения совпадают с традиционными целями, которые преследовала российская внешняя политика со времен Петра I. Для упрочения позиций великой державы и развития экономических и культурных связей с Западом следовало, прежде всего, воспрепятствовать Франции, стремившейся объединить Швецию, Польшу и Османскую империю – «трех возможных противников» – в союз для создания барьера против России, угрожавшего безопасности империи и способного изолировать ее от Центральной Европы[981]. Согласно принципу, определявшему представление о безопасных границах, – принципу, который, несомненно, не был свойством лишь российской внешней политики, но происходил из глубоко укорененного опыта многолетней истории экспансии в полиэтническом ареале Восточной Европы и Северной Азии, – они считались таковыми лишь в том случае, если у соседей не было ни желания, ни возможности проявлять враждебность. Убежденная в необходимости целенаправленного расширения влияния России за пределами ее западных границ, великая княгиня обвиняла ведущих петербургских политиков в вовлечении Российской империи в бесполезную войну мирового масштаба – в ошибочном решении, за которым последовало пренебрежение проверенными средствами доктрины безопасности.
После прихода к власти Екатерине пришлось принять «безрезультатный», по вине Петра III, исход войны как предпосылку своей внешней политики[982]. Однако тем большей была решимость императрицы повернуть эту политику в русло не столь уж устаревших, однако порой оспаривавшихся традиций. В самом деле, совершенный Екатериной государственный переворот стал во внешней политике России таким же поворотным пунктом, как и переход престола от Елизаветы к Петру III в конце 1761 календарного года. Только на сей раз этот поворот с самого начала был задуман как поворот вспять. Первоочередной задачей самозваная императрица считала восстановление «антибарьера» у западных границ России. Поэтому вовсе не случайно, что документы не донесли до нас никаких сведений о том, что, ввиду неопределенного исхода войны, она рассматривала развитие отношений России с Англией и Францией или с Центральной Европой как первоочередную политическую задачу.
У заговорщиков 1762 года вообще не было законченной программы политического курса в отношении Германии, которая бы компетентно и дифференцированно взвешивала проблемы Священной Римской империи, как они представлялись на взгляд из Петербурга, и служила бы руководством к действию русским дипломатическим представителям. Над горизонтом российской внешней политики выделялись Австрия, Пруссия и Саксония, укрепившие свою значимость вследствие Семилетней войны, северогерманские княжества, связанные с правящей в России династией семейными узами, и ганзейские города, игравшие важную роль во внешней торговле и переселенческой политике России[983]. Кроме того, было известно о влиянии Франции на отдельные дворы Германии. Однако Священной Римской империи, собственная армия которой участвовала в войне против Пруссии, вообще не уделялось никакого внимания как целому не только в политических расчетах русского правительства: по вине венской дипломатии тормозилось участие России в предварительных двусторонних переговорах о мире между Австрией и Пруссией, начавшихся зимой 1762–1763 года[984].
Отсутствие летом 1762 года самостоятельного интереса к Германской империи, если речь не шла об укреплении российского протектората над Польшей, не было специфическим упущением новой петербургской власти – напротив, оно полностью соответствовало вновь взятым на вооружение принципам внешней политики послепетровской России[985]. Однако если в российской имперской и советской патриотической, в прусской и немецкой националистической историографических традициях эта международная ситуация, остававшаяся источником русско-германских отношений в Новое время, постоянно использовалась для легитимации актуальной политики в отношении Восточной и Центральной Европы, а в историческом сознании польского народа запечатлелась как предыстория национальной катастрофы – раздела Речи Посполитой, то в Германии за последние четыре десятилетия, в первую очередь благодаря работам Клауса Цернака и Михаэля Г. Мюллера, к ней выработался новый подход. Отталкиваясь от последних научных исследований, названные выше ученые подчеркнули теоретико-познавательное значение этой ситуации для истории Пруссии, Польши и России, а также системы европейских государств в целом и предложили новую интерпретацию этой проблемы[986].
В эту интерпретационную схему логично встраивается тот факт, что поначалу Екатерина не считала проблемы Германии первоочередными или заслуживающими отдельного внимания, поскольку ее ближайшие цели заключались в восстановлении российского влияния на политику и государственное устройство Курляндии, Польши и Швеции[987]. И если основные черты германского курса новой императрицы все же определились уже в первые недели ее правления, то это легко объяснить, вспомнив обо всех взаимосвязях и противоречиях, сложившихся к концу Семилетней войны внутри системы европейских государств и существовавших помимо политических намерений Екатерины, ограничивая свободу ее политических действий[988]. Именно поэтому даже готовность Екатерины к пересмотру политических приоритетов не могла повлиять на соотношение сил, возникшее после выхода России из войны. Даже при отсутствии проекта политического действия в отношении Центральной Европы императрице не оставалось ничего иного, как шаг за шагом выстраивать на практике российскую политику по отношению к Германии, следуя ею же самой расставленным приоритетам в Курляндии, Польше и Швеции.