— Ну, а еще?
— Та что вам считать?! Деньги от дьявола, о душе надо думать. Еще зубную купила пасту.
— У меня есть зубная паста.
— Я в запас, скоро ничего не будет, от ей-богу, тут конец света на носу, а вы сдачи спрашиваете».
«Завтра еду домой. Есть дом и нет его. Хаос запустения, прислуги нет, у пса моего есть нянька — пещерная жительница. У меня никого. Что бы я делала без Лизы Абдуловой?! Она пожалела и меня, и пса моего — завтра его увижу, мою радость; как и чем отблагодарить Лизу, не знаю… Завещаю ей Мальчика! 13/XI 77.».
«Мой подкидыш в горе. Ушла нянька, которая была подле него 2 года (даже больше). Наблюдаю псину мою. Он смертно тоскует по няньке. В глазах отчаянье. Ко мне не подходит. Ходит по квартире, ищет няньку. Заглядывает во все углы, ищет. Упросила няньку зайти, повидаться с псиной. Увидел ее, упал, долго лежал не двигаясь, у людей это обморок, у собаки большее, чем обычный обморок. Я боюсь за него, это самое у меня дорогое — псина моя, человечная».
«Сижу в Москве лето, не могу бросить псину. Сняли мне домик за городом и с сортиром, а в мои годы один может быть любовник — домашний клозет. Одиноко, смертная тоска…»
Раневская была дружна с Брониславой Захаровой, актрисой МХАТа, которая стала ее помощником, внимательным слушателем. Мальчик привязался к Броне, Раневская ревновала, написала стихи:
Масик маленький, родной,Он приполз ко мне домой,Он со мной и день и ночь,Потому что он мне дочь!
Посвящение Масику, бросившему, изменившему мне ради Брониславы Захаровой. 78 г.
«Ласкай Мальчика, — говорила Фаина Георгиевна Броне, — даром, что ли, хлеб ешь?» Это значило, что надо взять рожок для обуви на длинной ручке и чесать Мальчику бока. Эта палка для обуви называлась «ласкалка».
Бронислава Захарова сохранила свои записи этого времени о Фаине Георгиевне:
«Читала ей Цицерона.
Медсестра сказала Фаине Георгиевне: „Редко встретишь женщину, читающую такую книгу“.
Фаина Георгиевна ответила: „Не только женщины, но и мужчины редко встречаются такие“.»
Читали Маяковского. — «Он гений. Это мещанство — не читать Маяковского».
«Запомни на всю жизнь — надо быть такой гордой, чтобы быть выше самолюбия».
«Жить можно только с тем, без которого не можешь жить» — это сказала мне Анна Ахматова.
«Анна Андреевна рассказывала Фаине Георгиевне, что она читала публикацию о найденных недавно в Малой Азии керамических табличках, на одной из которых было написано: „Этот дом построен до рождения Иешуа“.»
«О Набокове: „Писать умеет, только писать ему не о чем“.»
«Когда нужно пойти на собрание писателей, такое чувство, что сейчас предстоит дегустация меда с касторкой».
«И Толстой, и Сологуб пишут о смерти, но после того, как ты знаешь, что думает о смерти Толстой, незачем знать, что думает по этому поводу Сологуб».
«Если человек выйдет на площадь и начнет кричать, какой он несчастный, то его сочтут за сумасшедшего; а актер это делает каждый раз, и ему это позволено; ну разве это не сумасшествие?»
«Поклонница просит домашний телефон Раневской. Она: „Дорогая, откуда я его знаю. Я же сама себе никогда не звоню“.»
«Анна Андреевна мне говорила: „Вы великая актриса“. Ну да, я великая артистка, и поэтому я ничего не играю, мне не дают, меня надо сдать в музей. Я не великая артистка, я великая жопа».
«По телефону разговаривала с Цявловской о Пушкине и плакала. Говорила: „Это Жуковский виноват, он мог бы предотвратить дуэль!“
Это все после просмотренной по телевизору передачи о Пушкине, плохо снятой, безвкусной. Возмутил ее финал с детьми».
«Слова Давыдова: „Абсолютно бездарный актер — такая же редкость, как абсолютно гениальный“.»
Давыдов выступал в провинции с «Горе от ума» и заболел. Ему сказали, чтобы он не волновался, так как за него будет играть талантливый украинский актер местной труппы. Выйдя в роли Фамусова, он сказал: «Хто там ходить? Хто там бродить? Хто симхвонию разводить?»
«Возмущалась книгой Л. K. Чуковской, которая в трагические для Ахматовой дни 1946 года, после известного партийного постановления и до 1952 фактически ее избегала».
«Приходила Тэсс. Она не ко мне приходила, а к икре, салату, колбасе, телевизору. Единственное стоящее рассказала:
В Петрограде в 1919 году на одной квартире собрались Александр Блок и многие известные поэты, писатели, человек двенадцать. Ели фаршмак из мороженой картошки и воблы. Засиделись и все остались ночевать. Блока положили в отдельной комнате. Часа в три ночи пришел комиссар с милицией проверять документы. Хозяин сказал: „Тише, там отдыхает Александр Блок“.
Комиссар: „Что, настоящий?“
Хозяин: „Стопроцентный!“
Комиссар: „Ну, хрен с вами“ — и ушел».
«Показывала Нину Станиславовну: „На Тверском бульваре такой воздух, просто Швейцария! — Останемся в Москве!“
„Знаете, почему Толстой не любил Шекспира? Это два медведя из разных эпох в одной берлоге“.
„Любимый анекдот (играла):
В суде:
— Вы украли у соседей курицу?
— Нужна мне была ваша курица!
— Соседи жаловались, что вы заглядывали в окна.
— Нет у меня других забот.
— Пострадавшие утверждают, что вы хотели украсть не одну, а две курицы, и хотели залезть в курятник.
— Делать мне было нечего.
— Преступление наказуется треми годами тюрьмы.
— Есть у меня время сидеть в тюрьме.
— Вас сейчас возьмут под стражу и поведут в тюрьму.
— Здрасьте, я ваша тетя“.
„Скоро 60 лет, как я на сцене, а у меня есть только одно желание — играть с актерами, у которых я могла бы еще поучиться“.
„Сегодняшний театр — торговая точка. Контора спектаклей… Это не театр, а дачный сортир. Так тошно кончать свою жизнь в сортире. Я туда хожу, как в молодости ходила на аборт, а в старости рвать зубы. Я родилась недовыявленной и ухожу из жизни недопоказанной. Я недо… И в театре тоже. Кладбище несыгранных ролей. Все мои лучшие роли сыграли мужчины“.
„Приезжал театр Брехта, — записывает Раневская. — Вторично Елена Вейгель спросила меня, почему же вы не играете „Кураж“, ведь Брехт просил вас играть Кураж, писал вам об этом.
Брехта уже не было в живых. Я долго молчала, не знала что ответить. Потом виновато промямлила: у меня ведь нет своего театра, как у вас“. Но ведь геноссе Завадский обещал Брехту, что он поставит „Кураж“. Я сказала, что у геноссе Завадского плохая память.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});