— Скажи, пожалуйста, Бородач, как ты ухитрился уберечь свою ноздрю от дождя?
Бородач проворчал что-то и плюнул в огонь в знак того, что вопрос этот ему не особенно приятен.
— Нет, в самом деле, — давился смехом толстяк. — Ведь выйдешь когда-нибудь в дождик без зонтика, как раз потонешь — не так ли?
— Будет, Толстяк, будет, — устало пробормотал Бородач. — Все равно ничего нового не скажешь. Я уже это слышал. Каждый дурак мне это говорит.
— Но пить-то все-таки можешь, надеюсь?
Успокоившись, толстяк стал ловко развязывать одной рукой свой сверток.
Он вытащил из него бутылку спирта в двенадцатиунцовой склянке. Чьи-то шаги, послышавшиеся на железнодорожной насыпи, встревожили его, и, поставив бутылку между ног, он накрыл ее шляпой.
Вновь пришедший принадлежал к тому же разряду людей, что и они, и тоже был однорукий. Вид его был так неприветлив, что даже приветствие казалось ворчанием. Высокий, широкоплечий, худой как скелет, с головой, точно мертвый череп, он был отвратителен, как один из кошмарных образов старости, созданных Доре.
Под его большим горбатым носом, который почти соприкасался с подбородком и был похож на клюв хищной птицы, беззубый рот его с тонкими губами казался шрамом. Единственная рука, худая и изогнутая, напоминала коготь. Маленькие серые глазки, неподвижные, немигающие, были жестоки и беспощадны, как смерть.
В нем было что-то жуткое, а потому Бородач и Толстяк инстинктивно прижались друг к другу для совместной защиты против чего-то непонятного и угрожающего, что было в нем. Следя за ним исподтишка, Бородач взял на всякий случай в руку большой, в несколько фунтов весом камень. Толстяк занял оборонительную позицию.
Затем оба, облизывая губы, сели виновато и неловко, а страшный человек смотрел пронзительно своими немигающими глазами то на одного, то на другого, то на приготовленный камень.
— Аа! — произнес страшный с такой свирепой угрозой, что заставил Бородача и Толстяка невольно взяться за их оружие пещерного человека.
— Аа! — повторил он, быстро и ловко опуская свой коготь в боковой карман. — Куда вам к черту, двум мелким пройдохам, со мной сравняться!
Коготь появился снова с шестифунтовым железным кистенем.
— Мы вовсе не хотим заводить ссоры, Тощий, — сказал Толстяк.
— А кто ты такой, что смеешь звать меня Тощим? — крикнул тот в ответ.
— Я, я — Толстяк… И так как я тебя раньше никогда не видел…
— А то Бородач, верно, с таким большим и ярким фонарем под бровью и с таким, прости Господи, милым, разъехавшимся по всему лицу носом.
— Ладно, ладно, — пробормотал недовольно Бородач. — В наши годы всякая рожа хороша. Все это для меня не новость. И что зонтик мне нужен, когда идет дождь, чтобы не утонуть, и все прочее.
— Я не привык к обществу. Не люблю его, — проворчал Тощий. — А поэтому, если вы хотите иметь со мной дело, то будьте потише. Вот и все.
Он вытащил из своего кармана окурок сигары, очевидно, подобранный где-то на улице, и приготовился засунуть его в рот, но передумал, свирепо оглядел своих товарищей и развернул узел. В его руке появилась аптекарская двенадцатиунцовая склянка со спиртом.
— Что ж, — пробормотал он, — придется и вас угостить, хотя у меня самого мало, чтоб хорошо выпить.
Какой-то необычно мягкий свет озарил его увядшее лицо, когда он увидел, как два других гордо подняли свои шляпы и показали собственные запасы.
— Вот вода для разбавки, — сказал Бородач, придвигая ему жестянку из-под томатов, наполненную грязной водой. — Там выше пасется скот… — прибавил он, извиняясь. — Но говорят…
— А! — отрезал Тощий, смешивая питье. — В свое время я пивал похуже этого…
Но когда все было готово и каждый взял свою жестянку со спиртом, три существа, трое бывших людей, по старой привычке остановились, почувствовав некоторую неловкость.
Бородач первый прервал смущенное молчание.
— А я пивал и более тонкие напитки, — похвалился он.
— Из оловянного ковша, — ухмыльнулся Тощий.
— Из серебряного кубка, — поправил Бородач.
Тощий испытующе-вопросительно уставился на Толстяка.
Толстяк кивнул.
— Ниже солонки[11], — сказал Тощий.
— Выше, — поправил Толстяк. — Я знатного рода и никогда не ездил во втором классе. Или первый класс, или трюм, но не второй.
— А ты? — спросил Бородач Тощего.
— Бил бокалы в честь королевы, дай Бог ей здоровья, — ответил Тощий серьезно, без тени усмешки.
— В буфетной! — поддразнил Толстяк.
Тощий потянулся к своему железному кистеню, а Бородач и Толстяк схватились за камни.
— Ну, не будем горячиться, — сказал Толстяк, опуская свое оружие. — Мы не какой-нибудь сброд. Мы джентльмены. Выпьем, как настоящие джентльмены.
— По-настоящему, — весело сказал Бородач.
— До бесчувствия, — согласился Тощий. — Да, много спирту утекло с тех пор, как мы были джентльменами. Но забудем длинный путь, который мы прошли, и чокнемся как следует. Выпьем, как пили джентльмены на сон грядущий в дни нашей юности!
— Мой отец, — начал Толстяк, и речь его вдруг изменилась и стала более правильной, из нее исчезли словечки босяцкого жаргона.
Двое других кивнули в знак того, что и они происходили от таких же отцов, и подняли свои жестянки со спиртом.
Когда они осушили до капли свои склянки со спиртом, они вытащили из лохмотьев новые склянки. Головы бродяг стали приятно кружиться, хотя не настолько, чтобы они открыли друг другу свои настоящие имена. Они оставили босяцкий жаргон и говорили на правильном английском языке.
— Таков мой организм, — вещал Бородач. — Мало людей, которые могли бы выдержать то, что выдержал я. Я никогда не берегся. Если бы моралисты и физиологи говорили правду, я давно должен был бы умереть. Да и вы оба так же выносливы. Посмотреть только на вас! В наши преклонные годы пьем мы так, как не пьют молодые, спим на голой земле, не защищенные от мороза, дождя и ветра, не боимся воспаления легких или ревматизма, который и молодежь укладывает в госпиталь.
Он стал приготовлять себе вторую порцию спирта с водой, а Толстяк кивнул в знак согласия и прибавил:
— И повеселиться мы умели, — похвалился он, — и «нежные слова шептали возлюбленной»… — процитировал он Киплинга. — И шатались всюду, и белый свет видели…
— В свое время, — закончил Тощий его речь.
— Верно, верно, — подтвердил Толстяк. — И принцессы любили нас… по крайней мере — меня…
— Расскажи-ка об этом, — попросил Бородач. — Целая ночь впереди, почему бы нам не вспомнить о королевских чертогах.
Толстяк не возражал, откашлялся и задумался.
— Нужно сказать, что я происхожу из хорошей семьи… Персиваль Дэланей, скажем… Да, скажем… Персиваль Дэланей; он был небезызвестен в Оксфорде когда-то… известен, конечно, не своей ученостью, откровенно признаюсь в этом, но любая веселая молодая собака, любившая покутить, если жива хоть одна из них, помнит это…
— Мои предки пришли вместе с Вильгельмом Завоевателем, — прервал Бородач, протягивая Толстяку руку.
— А как звали ваших предков? — спросил Толстяк. — Я что-то не расслышал.
— Делярауз, Чонсей Делярауз… то есть, скажем, так…
Они пожали друг другу руки и взглянули на Тощего.
— О да, теперь мы желали бы…
— Брюс Кадоган Кавэндиш, — угрюмо проворчал Тощий. — Ну, Персиваль, рассказывай о своих принцессах и о королевских чертогах.
— Да, в молодости я был настоящим чертом, — сказал Персиваль, — я сорил деньгами, занимался спортом, рыскал по всему свету. Я был мужчиной приятной наружности, пока не стал таким, как теперь… Поло, скачки с препятствиями, бокс, борьба, плавание… Я получал медали за прыжки. Я охотился в Австралии и взял там несколько призов за плавание на расстояние более четверти мили. Женщины заглядывались на меня, когда я появлялся на улице. Женщины! Дай Бог им здоровья!
И Толстяк, он же Персиваль Дэланей, это курьезное подобие человека, прижал свои пальцы к толстым губам и послал звездному небу воздушный поцелуй.
— А принцесса… — задумчиво сказал он, послав звездам еще один поцелуй. — Она была таким же прекрасным экземпляром женщины, как я мужчины… отважна, весела, безудержна и чертовски смела! Боже, Боже! В волнах морских она была сирена, богиня моря! А что до ее происхождения, то рядом с ней я был «парвеню» — выскочка. Ее царственное происхождение терялось во мраке древности. Она не принадлежала к племени светлокожих. Она была смугло-золотая, с золотисто-карими глазами, с волосами, падающими до колен, иссиня-черными и прямыми; они только слегка завивались на концах, что придает особенную прелесть волосам женщины. Она была полинезийка — пылкая, золотистая, нежная, милая, царственная полинезийка!