Рейтинговые книги
Читем онлайн Том 14. Повести, рассказы, очерки 1912-1923 - Максим Горький

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65

Немножко зная людей, я думаю, что догадка Сулержицкого верна. Никто не посмеет сказать, что Лев Толстой был неискренен, отрицая собственность, но я тоже уверен, что рощу-то ему всё-таки было жалко. Она — дело его рук, его личного труда. Тут уж возникает маленькое противоречие древнего инстинкта с разумом, хотя бы искренно враждебным ему.

Прибавлю: мы живём в годы широко и смело поставленного опыта уничтожения частной собственности на землю и орудия труда и вот видим, как тёмный, проклятый инстинкт этот иронически разрастается, крепнет, искажая честных людей, создавая из них преступников.

Лев Толстой — великий человек, и нимало не темнит яркий образ его тот факт, что «человеческое» не было чуждо ему. Но это отнюдь не уравнивает его с нами. Психологически было бы вполне естественно, чтоб великие художники и во грехах своих являлись крупнее обыкновенных грешников. В некоторых случаях мы видим, что так оно и есть.

В конце концов — что же случилось?

Только то, что женщина, прожив пятьдесят трудных лет с великим художником, крайне своеобразным и мятежным человеком, женщина, которая была единственным другом на всём его жизненном пути и деятельной помощницей в работе, — страшно устала, что вполне понятно.

В то же время она, старуха, видя, что колоссальный человек, муж её, отламывается от мира, почувствовала себя одинокой, никому ненужной, и это возмутило её.

В состоянии возмущения тем, что чужие люди отталкивают её прочь с места, которое она полвека занимала, София Толстая, говорят, повела себя недостаточно лойяльно по отношению к частоколу морали, который возведён для ограничения человека людями, плохо выдумавшими себя.

Затем возмущение приняло у нее характер почти безумия.

А затем она, покинутая всеми, одиноко умерла, и после смерти о ней вспомнили для того, чтоб с наслаждением клеветать на неё.

Вот и всё.

В 4-ой книге «Красного архива» напечатана глубоко интересная статья «Последние дни Льва Толстого». Между прочим, в статье этой приведён доклад жандармского генерала Львова, и вот что читаем в докладе его:

«Андрей Толстой в разговорах с ротмистром Савицким высказывает, что изолирование Толстого от семьи, в особенности от жены, является результатом воздействия именно Черткова на врачей и дочь Александру».

И далее:

«По отдельным фразам можно было заключить, что семья Толстого умышленно не допускается к больному по причинам, не имеющим прямого отношения к состоянию его здоровья».

[А.Н. Алексин]

А.Н. Алексин умер так же легко и просто, как жил.

Мне рассказали, что часа за два до смерти своей он пришел к себе в санаторию, настроенный бодро, весело, и, как всегда, начал шутить с больными, поддразнивать их. Вероятно, он говорил им то же самое, что говорил мне двадцать семь лет тому назад, в начале нашей крепкой дружбы.

Он как бы стыдился своего ума. Он часто повторял:

— Наиболее деятельным союзником болезни является уныние больного.

Он старался побороть это уныние, внушая больному бодрость грубовато-добродушным издевательством над страхом смерти, и всегда достигал желаемого: больной в своей борьбе за жизнь чувствовал в этом докторе умного и верного союзника.

В свой последний день он вышутил больных за то, что, боясь весенней свежести, сидели, закрыв дверь в парк, сам открыл дверь, сел обедать с больными, а когда ветер притворил дверь, он, выругавшись, хотел встать со стула и почувствовал, что у него отнялась нога.

— Это, кажется, кондрашка, — сказал он и лишился сознания.

Все, кто знал Александра Алексина, согласятся, что это был человек интересный и, по-русски, разнообразно талантливый. К медицине он относился несколько скептически; возможно, что именно поэтому он так удачно лечил. Это был идеальный русский земский врач, «мастер на все руки», хирург и гинеколог, окулист и «спец» по туберкулезу. Его интуиция в деле распознавания болезней была поразительна. Помню — московская купчиха привезла в Ялту сына, девятилетнего мальчика, у него болела голова, он страдал рвотой, часто под влиянием боли кружился на одном месте, на его мучнисто-бледном личике тускло светились серые глаза с расширенными очень жутко зрачками. Три доктора — Бородулин, старик Штангеев, автор солидной книги «Лечение легочных болезней», и еще кто-то — определили менингит. Алексин не согласился с их диагнозом.

Его плотная, несколько тяжелая медвежья фигура, грубоватое лицо, прямой, пристальный взгляд умных, насмешливых глаз и малословная, резковатая речь всегда возбуждали в людях доверие к нему, женщины же особенно легко подчинялись влиянию его воли, как бы сразу чувствуя его духовное и физическое здоровье. Мать больного мальчика, узнав, что Алексин не согласился с диагнозом коллег, привела к нему мальчика, это было при мне.

— Я верю вам, лечите его.

Он угрюмо предупредил ее, что хотя и не согласен с товарищами в определении болезни, но не понимает ее. Мать плакала, кричала, пыталась даже встать на колени, у нее были совершенно безумные глаза, дрожало лицо, она щелкала зубами. Подняв ее с пола, мы положили на диван, А<лексин> дал ей вина с водой, наговорил ей, попутно, грубостей, — он часто грубил, чтоб скрыть свое волнение, — потом сказал:

— Ну, не кричите! Прошу понять: врачи не делают ни чудес, ни фокусов.

Помню, как неприятно поразило меня его дальнейшее поведение; он обращался с мальчиком так, что напомнил мне описания шаманства: громко шмыгая носом, — его привычка в затруднительных случаях, в моменты смущения, — сидя в кресле, отчаянно дыша дымом папиросы, он заставил больного бегать по столовой, потом, зажав его в коленях, начал говорить с ним о каких-то детских пустяках, пощекотал под мышками, заставив мальчугана визжать. Мать спросила о чем-то, он грубо ответил:

— Это не ваше дело.

Он увел мальчугана в кабинет к себе, вызвал там у него обильную рвоту, и мальчуган, давясь, изрыгнул целый ком глистов.

— Гришка, — орал Алексин, испачканный, возбужденный до смешного, расталкивая стулья, — убирай!

А мальчик, извиваясь на коленях матери, стонал в приступах рвоты и все извергал глисты, — отвратительно было видеть обилие их.

Вечером, когда мы пили вино, я спросил:

— Как ты узнал, что это глисты?

— Да я не узнал, а — попробовал, — сказал он, усмехаясь.

Был страшно обрадован и рассказал мне, что известный гинеколог Снегирев предложил ему проводить в Москву, в клиники на операцию, даму, у которой он констатировал внематочную беременность.

— Еду я с ней и, знаешь, не верю в эту беременность, а она как на смерть собралась. Я и говорю ей: «А я вот не верю в вашу болезнь». В то время я был молодой еще, практиковал всего пятый год, однако она, вижу, слушает меня с надеждой. «Дайте, говорю, осмотреть вас». Согласилась. Остановились в Курске, в гостинице, стал я осматривать ее и нечаянно прорвал нарыв на матке. Вот — испугался! «Ну, думаю, убил бабу». А она, вижу, превосходно чувствует себя. Пролежала четверо суток, поехали дальше. Привез я ее не в клинику, а к мужу, он мне — полторы тысячи гонорария отвалил. Пили, конечно, с ним дня три по всем кабакам. Снегирев обиделся: «Вы, говорит, дерзки, молодой человек, могли убить ее». Ну, конечно мог…

Таких случаев не мало было в его практике, вообще крайне удачной. Проф<ессор> Бобров, хирург, несколько раз приглашал его на консультации, и А<лексин> помогал ему даже на операциях.

— Ваш приятель — удивительно счастливый врач, — говорил мне Бобров, — у него совершенно исключительная интуиция, не знаю врача, у которого так тонко было бы развито чутье особенностей индивидуальности каждого больного.

Так же высоко оценивал талантливость Алексина дерматолог Ш., сифилидолог Тарновский.

— Пора бы вам, батенька, на кафедру, в университет, лентяй вы, да-с!

А. П. Ч<ехов> очень уважал Алексина как человека, но, должно быть, чувствуя, что этот человек не любит его, говорил:

— Ему слонов лечить, а не людей.

Видел я, как этот грубый вологодский мужик плакал от радости. В амбулаторию к нему гречанка принесла трехлетнюю девочку с огромным нарывом на шее, девочка умирала, лицо у нее было синее, глаза, синенькие и жалобные, закатывались, дыхание короткое, жадно хватающее воздух. Выхватив ребенка из рук матери, Алексин погрозил ей кулаком, крича:

— Ты бы, дура, еще подождала прийти, у-у! — И непозволительно обругал всех греков, включая древних, а потом начал орать:

— Софья — стол!

Огромная, уродливая, старая, — великолепная душа, — Софья Витютнева живо приготовила всё потребное для операции, и А<лексин> — тотчас же, рыча, дико ругаясь, начал резать шею ребенка. Тут был действительно потрясающий момент: когда облитая обильным гноем и кровью грудка девочки высоко поднялась, вздохнув свободно, и мертвенная синеватость лица стала исчезать, и полузакрытые глазки ее вдруг открылись, заблестели радостью возвращения к жизни, — из дерзких, насмешливых глаз ее спасителя полились слезы, он крикнул, не скрывая восторга:

1 ... 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Том 14. Повести, рассказы, очерки 1912-1923 - Максим Горький бесплатно.
Похожие на Том 14. Повести, рассказы, очерки 1912-1923 - Максим Горький книги

Оставить комментарий