Простейшая радость (от каждого элементарного жизненного акта, обнаруживающего твое здесь присутствие2), растворенная где-то на поверхности, быстро оседает, оставляя в чистом виде чувство твоего несоответствия. Тому, чему, по-видимому (именно — исходя из своего видения), соответствовать необходимо. Оттого и радость саднит, очень напоминая страдание. Очень…
Думается, что переживание этой трагической нетождественности — не просто личная проблема поэта Дениса Датешидзе. Его стихи тем и актуальны, что выявляют некий комплекс сознания современного человека — сознания индивидуалистического, по природе своей не способного охватить жизнь в ее целостности, примириться с тайной смерти. Возникающая тут дилемма все время соблазняет и ставит в тупик: овладеть бытием в его полноте — значит слиться с миром, как бы раствориться в нем, но тогда потерять себя, утратить самое дорогое — самоидентификацию, личностное начало.
Итак, человек не тождествен тому, с чем он пытается себя соотнести. Он не выбирал ни себя, ни своей судьбы, разумеется, и поэтому — не виноват, но он же и виноват, поскольку не тождествен: «Силы не те? — То есть мы — не те? / „Просто не те мы!..“» (из «Мерцания»). А с другой стороны, сознание всегда ищет оправдания: «Если — как там? — „старался“, „творил“, / Значит, просто иначе не смог» (из «В поисках настоящего»).
Поразительно, что, переживая каждую жизненную ситуацию во всей ее яркости и полноте, поэт никак не может вывести из нее доказательств собственного существования. Впечатление такое, будто жизненная практика лирического героя не насыщает некоего духовного ожидания, не соответствует чему-то предугаданному. Вся энергетика поэзии Датешидзе возникает за счет этой «разности потенциалов», очень напоминающей оппозицию чувство — долг в классицистической системе. С той, правда, разницей, что сейчас за словами чувство и долг (или за соответствующими им понятиями) нет заботливо вычерченных формул жизни, сколько-нибудь пригодных для повседневного применения. Оппозиция есть. Но между чем и чем — трудно выразить.
Мало того что ты не совпадаешь с самим собой. Куда как тягостно, оказывается, наблюдать открывшуюся взору повсеместную, тотальную «нетождественность», в том числе — людей самых близких, замены которым нет и быть не может. Вот где разыгрываются бытовые ужасы в духе Некрасова:
— Вот так, представь себе, живу:Внутри довольно много злогоНакоплено. — Вчера жену(Не помню, за какое слово)Ударил. — Пьяный. — Ну, она —С очередным своим упреком…И тут… — как будто било током.Швырял посуду из окна…
Но та же самая действительность (потому, может быть, одна из книг Датешидзе, откуда и взяты приведенные выше строки, и называется «Мерцание»), наряду с ужасом и обидой, способна внезапно, проблесково порождать нежность. Об этом одно из лучших стихотворений последней книги — «На свете»:
Жить вдвоем — и погибать вдвоем.Медленно слабеть и угасать —Погружаться в темный водоем…Никому уже не рассказать,Как нам вместе хорошо с тобой!..Как нам вместе плохо!.. — В полумглеЗа руку держаться под водой…Так и не бывает на земле!..Так беспомощна твоя рука!..И моя — беспомощна в ответ. —И колеблется издалекаРадужная пленка прошлых лет…
Это спасительно нежно сказано: «В полумгле / За руку держаться под водой…» Произносящий эти слова — бесконечно далек от человека, допрашивавшего себя: как? почему? зачем? где взял? Словно самоочевидность настигшего поэта чувства выявила некорректность ставившихся ранее вопросов. Некорректность, исключавшую любую возможность не то что нахождения — даже поиска ответа в нужном направлении.
Рефлексия переполняет все три книги Дениса Датешидзе, однако в последней власть ее над сознанием поэта ослабевает. Минуты тоски и безвременья чередуются теперь с мгновениями «нестерпимого сияния» (Ходасевич вспоминается здесь не случайно, он едва ли не главный вдохновитель нашего автора); герой освобождается от ограничивавших его пут рефлексии, лирический язык развязывается:
Может быть, совсем не важно, где я?К смерти и готов, и не готов,Я — на свете. Глупая затеяВырваться… Случайный город Псков,Движущийся в забытьи, зеленый,Вместе с небом взглядом обниму…— В некой точке, равноудаленной,Равно-близкой, видимой Ему.
Приобретенная способность увидеть себя в точке, «видимой Ему», — по сути, есть вожделенное отождествление, неожиданное разрешение дилеммы — соответствие тому, чему можно соответствовать только не соответствуя. Это — не достижение цели напрямую, не достижение цели как таковое, это — нечто косвенное, легкое, отвлеченное, уже, собственно говоря, «неважное, ненужное», но — неизменно — «нежное» («В сердце — жадное нежности жженье, / Обожание, жалости дрожь…»). Или, если вспомнить определение Якова Друскина, — видение невидения.
Не думаю, что подобный исход целиком избавляет поэта от присущих ему мучительных самоуглублений с их подозрительной мнительностью (и слава богу, ибо поэтическая система Датешидзе, как говорилось выше, держится на «рефлекторной разности потенциалов»); однако он уже обрел незамутненный сиюминутным недоверием взгляд на мир. Взгляд провоцирует суждение, предваряет его.
Обретя такое зрение, лирический герой Датешидзе щедро делится увиденным, словно творит особую реальность, существующую вопреки ускользающей, неверной повадке жизни:
Жизнь струится, стремится куда-то…Мыслей лопаются пузыри…Ни спасенья не жди, ни возврата, —Лишь веселье, распад и растрата…Если я тебе нужен — бери!..
Василий КОВАЛЕВ.С.-Петербург.
«Проблема овцы» и ее разрешение
Харуки Мураками. «Dance, dance, dance…». СПб., «Амфора», 2001, 361 стр
Я помню, как еще недавно в «интеллектуальных» кругах молодежи расхваливали роман «Охота на овец», причем не за конкретные достоинства, а как-то «концептуально», в овечьем упоении. Для меня тогда было загадкой: чем он оригинален, чем он взял, Мураками? То, что пишет он, рассуждал я, могло появляться и в двадцатые, и в шестидесятые годы минувшего века. Насколько глубже и изящнее Акутагава, трагичнее Осаму Дадзай, сочнее и красочнее Мисима! Но адекватное обсуждение было невозможно. Это уже высший постмодернизм, когда достоинства или недостатки текста игнорируются и торжествует тусовочный стиль. Все решают: «Хорошая вещь».
Ажиотаж вокруг писателя поутих. «Dance, dance, dance…» — продолжение с тем же героем. Новое творение явно уступает предыдущему по популярности. Не исключено, что это и к лучшему. Мураками вроде бы перешел к нелегковесной прозе.
В своей излюбленной манере он выстраивает «мистический детектив». Изначально сюжет растрепан, таинственные и неясные ситуации стремительно нарастают. Но сюжетные коллизии и судьбы персонажей, честно говоря, трогают мало. Все слишком комфортно и игрушечно. Умиротворенно следишь за тем, как разрозненные пестрые квадратики слагаются в один рисунок.
Однако именно по прочтении «Dance…» я понял наконец, чем же нов Мураками! Всегда японская литература говорила о трагичной сложности мира, о человеческих страданиях. Не случайна любовь японских авторов к Достоевскому. Не случайны и суицид Акутагавы, и харакири Мисимы, и прыжок молодого Дадзая в пенные воды реки Тамагава. И ведь кроме Дадзая с изломанно-декадентским «Дневником „неполноценного“ человека» был еще соцреалист Такэси Кайко. И его герои тоже сильно страдали… А в случае Мураками не испытываешь сопереживания. Нет глубоких чувств, компьютерная игра. Я бы сказал так: у названных японских авторов были свежие плоды, а Мураками предлагает фрукт замороженный.
Вернемся непосредственно к тексту. Выясняется, что странные происшествия как-то взаимосвязаны и замыкаются на Человеке-Овце. Мураками обыгрывает пронзительные мифы о животных, оборотнях, человекозверях. Здесь, конечно, благодатная традиционная почва. В «Охоте на овец», встретив персонажа, у которого в голове тучнеет опухоль-овечка, можно вспомнить «Человека с лошадиными ногами» Акутагавы. В конечном счете финал для обоих персонажей был кошмарен: лошадиные ноги унесли одного в желтые пески, у другого овца победоносно вылупилась из мозга.
В «Охоте…», вселившись в человечью голову, овца дала импульс своей жертве к обширной и удачливой деятельности. Жертва стала влиятельна в политике, коммерчески процветала, но одновременно смертельно наливалась овечьей опухолью. По сути, то был эксперимент над рядовым скромным человеком. Прослеживается аналогия с «Женщиной в песках» Кобо Абэ. Заурядный герой Ники Дзюмпэй попадает в пограничное состояние, проверяющее качества его личности, его подлинность.