Когда в доме напротив на втором этаже остались освещенными всего два окна, Штирлиц положил на мраморный столик рядом со своей чашкой две монеты и поднялся.
«Спасибо тебе, Канксерихи, — подумал он, переходя улицу, — и тебе, вождь Джонни, спасибо за то, что ты так понятно переводил ее, и тебе спасибо, Шиббл, никто бы меня не отвел в сельву к этой кудеснице, кроме тебя, спасибо вам всем за то, что я так легко поднимаюсь и во мне нет страха от предчувствия боли, спасибо вам за то, что я снова почувствовал себя солдатом, это прекрасное мужское самоощущение, нет его лучше, особенно если ты далеко от дома, один среди чужих».
Нажав кнопку вызова портье, Штирлиц дождался, пока к стеклянной двери подошла женщина (тоже креолка, очень смуглая), и спросил:
— Сеньор Пьетрофф еще у себя?
— Да.
— Я могу пройти к нему?
— Но работа уже кончена, сеньор… Он задерживается на этой неделе допоздна, что-то пишет, он ведь сочиняет статьи и книги…
— Как интересно, я никогда не разговаривал с писателем… А про что он пишет?
— О, я не знаю, сеньор, я же не умею читать… Он очень много трудится, совершенно не думает об отдыхе…
— Может быть, вы спросите сеньора Пьетроффа, не согласится ли он уделить мне немного времени…
— Я попробую, сеньор, подождите, пожалуйста, я сейчас вернусь.
Она вернулась довольно быстро, пригласила Штирлица подняться на второй этаж в комнату двести три — двести четыре: «Сеньор Пьетрофф ждет, не сердитесь, что я не сразу вас пустила, но в этом здании строго следят за порядком…»
Сеньор Пьетрофф оказался сравнительно молодым еще человеком, лет тридцати пяти; был он русоголов, скуласт, глаза маленькие, куньи, очень острые; улыбка на лице была какой-то отдельной от пронзительного, умного, но постоянно настороженного взгляда.
— Прошу вас, — сказал он по-русски, не сводя глаз с лица Штирлица. — Присаживайтесь.
Какой-то миг Штирлиц хотел ответить ему: «Спасибо, милый человек, сяду, а вы продолжайте-ка говорить, мне очень дорого, что вы говорите на нашем с вами языке». Но он не ответил ему по-русски, чуть улыбнулся, покачал головой и сказал по-английски:
— Простите, но я…
— Ах, какая жалость, — Пьетрофф вздохнул, ответив на очень плохом английском. — Я почти не говорю на вашем языке. Только по-испански и кое-как по-немецки… У вас ко мне дело? Я к вашим услугам…
— Но я оторвал вас от работы, — перейдя на испанский, улыбнулся Штирлиц.
— Это не работа, — улыбка Пьетроффа изменилась, он чуть приоткрылся, — это счастье… Пишу… Вот, извольте, письмо — он взял листочек бумаги — от отца Дмитрия… Вы только посмотрите, какова судьба! Хотя вам это неинтересно, русская трагедия, у вас же, по-видимому, дело…
— Почему же, мне интересно, сеньор Пьетрофф, любая судьба подобна книге.
— Правда? — как-то недоверчиво, несколько даже по-детски удивился Пьетрофф. — Тогда прочту… Это он мне из Парижа пишет: «Я был запрещенным в служении за неподходящее сану поведение, и если на Родине можно вымолить прощение, то здесь — у кого? Один храм, вакансий нет, да и с пожертвованиями туго, нищета, голь эмигрантская… Пришел к родственнику, тот заведовал хозяйством в гимназии; предложил ночевать в подвале, где топка, там тепло хоть; дам тебе мешков вместо матраца и одеяло… Что ж делать, поселился. Начал подыскивать работу, а как ее найдешь, когда профессия у меня — прощать грехи людские, причащать да крестить? Однажды родственник привел американца, тот искал сильного мужика, а силы мне не занимать, потому саном, кстати, я и поплатился… Американец говорит, что у него есть хороший „джоб“…» Это работа, да? — спросил Пьетрофф. — У меня тут словаря нет.
— Да, работа, — подтвердил Штирлиц.
— «"Я — это он, американец, — пояснил Пьетрофф Штирлицу, — могу вам ее дать." И вдруг тр-рах! — прямо мне в подбородок. Я упал. Ах, думаю, ты так?! Поднялся, развернулся и по-русски — как врежу американцу в ухо. Он и брык! Поднялся, почистил пиджак и говорит: „Едем, мне такой и нужен“. Оказалось, он секретарь богатого американца, который в Венсене зверинец держал — тигра, леопарда, дикую африканскую кошку, гиену и обезьян всех пород. Секретарь объяснил, что звери приученные, по свистку выходят из клетки, по свистку возвращаются с прогулки из внутреннего дворика. „Только кормить их трудно. Сила нужна. Для этого вас и нанимаем“. Ладно, что ж, покормлю. Объяснил мне этот секретарь, что перед тем, как входить к тигру и леопарду, надо принять душ, чтобы никаких человеческих запахов не осталось, только запах цветочного мыла, зверей от него воротит, потом тальком посыпаться, а уж после надеть желтую пижаму китайского шелка, чтоб выскальзывать было сподручней, если все ж тигр озвереет… Поначалу я к зверям входил с молитвой, потом пообвыкнул и начал заглядывать к ним, напевая. Чего ж не петь? Сыт, пьян, да и богатей этот только раз в месяц хотел зверей своих смотреть. Но и то с превеликой, судя по всему, похмелки… Рысь, правда, стерва, меня донимала, поранила единожды, я б ее задушил, да работу боялся потерять. Страх, тем не менее, вскорости прошел, но постоянное напряжение оставалось. Был у меня домик о трех комнатах, вот туда однажды вечером и привалились ко мне друзья: писатель Куприн и редактор „Русской мысли“ Лазаревский, оба в состоянии некоторого подпития. Попросили бутылку, выставил, ну и отправились зверинец смотреть. Куприн очень животных любил», — Пьетрофф поднял глаза на Штирлица: — вы знаете такого писателя?
— Что-то слыхал, — ответил Штирлиц.
— Вряд ли, — улыбнулся Пьетрофф, — вы только Достоевского знаете… Эмиграция переиначила: «Толстоевского»… «Так вот, — продолжил он чтение письма, — попросил меня Куприн обезьян выпустить из клеток. Чего не сделаешь для любимого писателя! Выпустил. Те принялись носиться наперегонки, потом по деревьям расселись, спаси господь, поперескакивают через забор — не оберешься тогда горя. Но напрасны были мои страхи, обезьяны сели рядом с нами борщ хлебать, я отменно красный борщ готовлю. Одна из обезьян устроилась у Куприна на плече — к великому его удовольствию. Он себе ложку несет, а обезьяна, плутница, перехватывает ее — и себе в рот. Так и ели: одну — Куприн, а вторую — обезьяна… А после Куприн и говорит: „Митя, выпусти тигра! Ну, выпусти, а?! Что тебе стоит, пусть погуляет… Помнишь, у Леонида Андреева „Проклятие зверя“?! Ну, выпусти“» Я и согласился. Чего русский для друга не сделает?! Пошел в душ, протерся мочалкой, тальком обсыпался, пижаму эту чертову натянул и отправился к тигру в клетку… А он на меня такими глазами посмотрел, с таким удивлением! И глаза у него были строгие-строгие. Батюшки-светы, весь мой хмель соскочил, я выскочил из клетки и — деру! А он вдруг как зарычит! Жутко! Обезьяны на деревья попрыгали, примолкли, почуяли недоброе. Только попугай — с метр величиной, говорит, как мы, — стал хохотать, приговаривая: «Мерд! мерд! мерд!». Ну, а назавтра меня погнали, сейчас нищенствую. Нету ли у вас для меня какой работенки и деньжат, чтобы океан переплыть?»
Пьетрофф поднял на Штирлица глаза, в них были слезы.
«Не хватало еще, чтобы и я заплакал», — подумал Штирлиц, чувствуя в горле комок.
— Сеньор Пьетрофф, — сказал он, поднимаясь, — я вижу, как вы увлечены… Если разрешите, я загляну к вам утром?
— Да вы мне ничуть не мешаете!
— Мешаю, — отрезал Штирлиц. — Мне совестно, что я оторвал вас от этой… От этого горького счастья…
— Что вас будет интересовать?
— Информация о Советской России. Условия вступления в вашу ассоциацию. Ваши мероприятия. Вы получаете книги из Буэнос-Айреса или Рио-де-Жанейро?
— Из Рио мы только что получили подборку Горького, Островского и Гайдара, но это чудо, вообще-то работать трудно, чинят препятствия. А в Байресе они ведь толком еще и не развернулись… Два человека в отеле живут, до культуры ли им?! Я буду рад посвятить вас в нашу работу… Простите, кто вы по профессии?
— Бизнесмен. Честь имею, господин Пьетрофф, до завтра…
После письма священника ему нужно было побыть одному — сердце сжало безнадежной тоской. Такое надо переживать в себе, чтобы никто тебя не видел; слишком больно за русских, а это трудно скрыть, могут прочитать; нельзя.
…Около пансионата его окликнул мальчишка. Штирлиц не сразу разглядел его в темноте, потом увидел белые зубы — мальчуган улыбнулся:
— Сеньор, если вы уплатите мне два доллара, я вам кое-что скажу.
— А что ты мне можешь сказать? — удивился Штирлиц, достав из кармана монету.
— Этого мало, сеньор, — сказал мальчик. — Дело касается не меня, а вас.
Штирлиц протянул ему еще одну монету:
— Слушаю тебя.
— Сеньор, дело в том, что другой сеньор, с которым вы приехали в город и пили воду возле остерии, уплатил мне песо за то, чтобы я прошел за вами по городу, вернулся и рассказал ему, где вы были и кого встречали.