при детях о Кукуевке, что поняли и оценили после Полонские, — я вовсе не мог есть мяса первый раз в жизни и долго потом в Москве не ел его.
Уже после обеда, без детей, я отвечал на вопросы, потом осматривал имение и слушал рассказы Е. М. Гаршина о Тургеневе, о жизни в Спасском, мне показали дом и все реликвии.
В памяти у меня портрет вельможи, проколотый в груди, — это сюжет повести «Три портрета». Помню еще библиотеку с бильярдом и портретом поэта Тютчева в ней, помню кабинет Тургенева с вольтеровским креслом и маленькую комнату с изящной, красного дерева, крытой синим шелком мебелью, в которой год назад, когда Иван Сергеевич в последний раз был в своем имении, гостила Мария Гавриловна Савина, и в память этого Иван Сергеевич эту комнату назвал Савинской. Это было при Якове Петровиче, который прошлое лето проводил с ним здесь.
Смутно помнится после ужасов Кукуевки все то, что в другое время не забылось бы. Единственное, что поразило меня на веки вечные, так этот столетний сад, какого я ни до, ни после никогда и нигде не видел, какого я и представить себе не мог. Одно можно сказать: если Тургенев, описывая природу русских усадеб, был в этом неподражаемо велик — так это благодаря этому саду, в котором он вырос и которым он весь проникся.
За вечерним чаем я поблагодарил хозяев и стал прощаться, но Яков Петрович и Жозефина Антоновна и слышать об этом не хотели:
— Поживите у нас, отдохните.
Единственно, что я мог выговорить, — это отпустить меня на рассвете.
После ужина меня уложили в маленькой гостиной с дверью на садовую террасу, с кожаной мебелью красного дерева, инкрустированной бронзой. Постель мне была постлана на широчайшем мягком диване «Самосоне», описанном Тургеневым в «Накануне».
А над «Самосоном» висел большой портрет отца Тургенева.
С восходом солнца я навсегда покинул Спасское-Лутовиново.
* * *
Впоследствии я бывал на «пятницах» Полонского в Петербурге и года через три, когда я уже был женат и жил на Мясницкой, в гостинице «Рояль», возвращаясь домой с женой к обеду, я получил от швейцара карточку «Яков Петрович Полонский».
И швейцар сказал, что приходил старик на костылях и очень жалел, что не застал меня.
Спустя несколько лет я хоронил Я. П. Полонского, командированный «Русскими ведомостями» в Рязань.
* * *
В те времена, когда Лентовский блистал своим Эрмитажем на Самотеке, в Каретном ряду, где теперь сад и театр Эрмитаж, существовала, как значилось в «Полицейских ведомостях»:
«Свалка чистого снега на пустопорожней земле Мошнина».
Зимой сюда свозили со дворов и улиц «чистый», цвета халвы, снег, тут же он таял, и все это, изрытое ямами и оврагами пустопорожнее место покрывалось мусором, среди которого густо росли бурьян, чертополох и лопухи и паслись козы.
Публика узнала о существовании этого места из афиш в сентябре 1882 года, объявивших, что «воздухоплаватель Берт сегодня 3 сентября в 7 часов вечера совершит полет на воздушном шаре с пустопорожнего места Мошнина в Каретном ряду. За вход 30 копеек, сидячее место — 1 рубль».
Разгородили в двух местах забор, поставили в проходе билетные кассы и контроль; полезла публика и сплошь забила пустырь, разгороженный канатами, и «сидячие рублевые места», над которыми колыхался небольшой серый шар, наполненный гретым воздухом.
Я был командирован редакцией описать полет. Был серый ветреный вечер.
— Пузырь полетит… — волновалась серая Москва, глядя на скверный аэростат из серой материи, покачивавшийся на ветру.
Я пробился к самому шару. Вдали играл оркестр. Десяток пожарных и рабочих удерживали шар, который жестоко трепало ветром. Волновался владелец шара, старичок, немец Берг, — исчез его помощник Степанов, с которым он должен был лететь. Его ужас был неописуем, когда подбежавший посланный из номеров сказал, что Степанов вдребезги пьян и велел передать, что ему своя голова дорога и что на такой тряпке он не полетит. Берг в отчаянии закричал:
— Кто кочит летайт, иди…
— Я, — шепнул я на ухо старику среди общего молчания и шагнул в корзину. Берг просиял, ухватился за меня обеими руками, может быть, боялся, что я уйду, и сам стал рядом со мной.
Публика загудела. Это была не обычная корзина аэростата, какие я видел на картинках, а низенькая, круглая, аршина полтора в диаметре и аршин вверх, плетушка из досок от бочек и веревок. Сесть не на что, загородка по колено. Берг дал знак, крикнул «пускай», и не успел я опомниться, как шар рванулся сначала в сторону, потом вверх, потом вбок, брошенный ветром, причем низком корзины чуть-чуть не ударился в трубу дома — и закрутился… Москва тоже крутилась и проваливалась подо мной.
Мы попали в куски низко висевшей тучи. Сыро, гадко, ничего не видно. Пропали из глаз и строения, и гудевшая толпа. Наши разговоры, мало понятные, велись на черт знает каком языке — и не по-русски и не по-немецки.
Кругом висел серый туман непроглядной тучи. Наконец внизу замелькали огоньки. Воробьевы горы и поля, прорезанные Москвой-рекой. Тишина была полнейшая, шар перестал крутиться и плыл прямо. Мы опять попали в тучу. Берг, увидев у меня табакерку, очень обрадовался и вынюхал у меня чуть не половину. Опять прорвалась туча, открылось небо, звезда, горизонт, а под нами бежали поля, перелески, деревни… Москвы не было видно, она была с той стороны, где были тучи. Вот фонари и огоньки железнодорожной станции и полотно Казанской дороги, я узнал Люберцы, шар стал опускаться и опустился на картофельное поле, где еще был народ.
Мы благополучно сели, крестьяне помогли удержать шар, народ сбегался все больше и больше и с радостью помогал свертывать шар. Опоздав ко всем поездам, я вернулся на другой день и был зверски встречен Н. И. Пастуховым: оказалось, что известия о полете в «Листке» не было.
Это за всю мою репортерскую деятельность был единственный случай такого упущения.
* * *
Еще служа у Бренко, я хорошо познакомился и подружился с М. И. Писаревым и А. Я. Гламой-Мещерской, бывал у них постоянно и запросто и там впервые увидал многих литературных знаменитостей. У них часто бывал С. А. Юрьев, В. М. Лавров, В. А. Гольцев, еще совсем молодой А. И. Южин и весь кружок «Русской мысли».
Тогда же я отделал мою поэму «Бурлаки», которую напечатал в «Москве» у Кланга для картины того же названия — приложение к журналу.
И роскошная обстановка, и избранное общество, и московские трущобы, где часто я бывал, — все это у меня перемешивалось, и все создавало интереснейшую, полную, разнообразную жизнь.
И все это у меня