— Затрезвонили! — воскликнул мужик и зевнул, выказывая крепкие белые зубы.
Один из рабочих — тот, что был постарше, — рыжеватый, сутулый, отозвался мужику:
— Трезвон — чертей перегон.
Никто не спросил, откуда куда перегон. Поговорку все знали: от попа к попадье.
— Анти-социальна, — повторил Усиков. — Фабричный гудок — это, так сказать, социально полезный звук, напротив: звон колокола — это звук социально-вредный. Его нужно устранить с территории, над которой развивается красное знамя труда. Если религия есть опиум для народа, то в колокольном звоне мы допускаем, противореча себе, массовое отравление этим опиумом. Снятие колоколом поэтому необходимо. Этого требует социально-политическая гигиена.
Усиков налил воды в стакан и выпил. Коростелев слушал, откинувшись на спинку кресла. В соборе перестали звонить.
— Но этого же требует и обычная, Наркомздаравовская гигиена. Общество трудящихся имеет право на общественную тишину. Между тем церковный звон или мешает занятиям, в деловые часы, как, например, нам теперь, или лишает пролетариат необходимого отдыха в утренние часы, назойливо поднимая чем свет с постели или будя до рассвета. Все это, по заключению экспертов из Здравотдела, крайне вредно отражается на нервной системе трудящихся. Это второе, и весьма важное, основание, по которому мы не можем терпеть в наших городах колокольного звона. Но есть и третье основание. Колокола, по своему материалу (медь, олово, серебро, а кое-где даже и золото), представляют собою весьма ценное народное достояние. Пока они на колокольнях — это мертвый капитал, политические и социальные проценты с которого попадают в объемистые карманы попов и контрреволюционеров. Когда же этот материал будет спущен с высоты колоколен и поступит на заводы, в плавильные печи, и перельется в другие формы, он окажется высоко ценным для пролетариата. Мы нуждаемся в металлах. Шахты наши в значительной степени бездействуют, благодаря интервенции и белогвардейщине. Мы добудем медь для наших заводов с высоты колоколен, если нам препятствуют ее добыть из глубины шахт!
Усиков выкрикнул это, напружив свой голос, как только мог, высоко, отер лицо платочком, аккуратно сложенным в четвертушку, и положил его обратно в кармашек сердечком, откашлялся и сказал внушительно:
— Я кончил, товарищи. таким образом, вношу, по поручению активистов Здравотдела, Наробраза, Комиссии использования и Отдела охраны труда: по указанным мотивам, принять постановление: церковные колокола в Темьяне снять, а металл употребить на нужды совпромышленности, причем надлежит начать с Соборной колокольни, так как колокола, на ней находящиеся, имеют, со всех тех точек зрения, наиболее важное значение.
Коростелев облокотился на красное сукно и спросил, поглядев на зевавшего красноармейца:
— Кто желает высказаться по поводу внесенного предложения.
Помолчали.
— А мужичков бы не осердить… Конечно, темный народ, — отозвался мужик, сосед Усикова, — понятий настоящих не релизуют, только усомнения не вышло бы: как это, из колокола, из Богова металла, скажем, и ежели кастрюльку отлить? — Помолчал, вздохнул и объяснил: — За богов еще стоят, мужички-те.
Усиков покачал головой и попросил слова:
— Товарищ Дедюкин, позвольте вам возразить. Снятие колоколов — дело на Руси бывалое. Петр Первый, в свое время, велел поснимать с колоколен колокола и отлил из них пушки. Катерина 2-я, Катя Вольтерьянка, отобрала не только церковную медь, а и золото, и земли церковные. И ничего. Никто на эти реквизиции не охнул. При нынешнем же самосознании рабочих и крестьян, я мыслю, провести в жизнь наше предложение будет еще легче.
— Мужички не огорчились бы, — повторил чернобородый, пошевелив бородой. — А снять –можно снять. Очень даже просто снять.
— В деревне и не будем пока, — сказал рабочий помоложе. — С города начнем.
— Ясно, — отозвалась фельдшерица Микула.
— Не совсем, товарищ, — вдруг привстал молчавший Коняев.
Микула поглядела на него в роговое пенснэ и пожала угловатыми плечами. Коростелев поморщился. Один Уткин полусочувственно покрутил ус в его сторону.
— Я не совсем понимаю, товарищ Коняев, что вам неясно. Я предполагал, — начал было Усиков, но Коняев не дал продолжить:
— Колокола… — почти выкрикнул он, и тут же вымолвил: — Не умею я говорить. Тяп-ляп, вышел корабль — выходит. С детства я знаю, что звон — это попы зовут: «к нам, к нам, к сиротам! А с другой колокольни отвечают: «Будем! Будем! Не забудем!» И опиум — это верно. Но ведь можно от попов колокола отобрать, а все-таки их не переливать ни во что. Пусть так и останутся колоколами.
— На что они вам, товарищ Коняев? — перервал его Усиков.
— Постойте. Скажу. Я не про себя. Я про всех. В колоколе главное — звон. Колокол — не металл, не просто металлическая вещь. Хлопчик, аптекарь, верно говорит: «Это же музыкальный инструмент. Это ж — музыка». Расплавить музыкальные инструменты и вылить из них кастрюли — ну, пусть не кастрюли, а части машин, — это глупо. Если это нужно, тогда давайте реквизируем все музыкальные инструменты духовые — и превратим в металл. Но это не нужно. Колокол — чудесный музыкальный инструмент, самый демократический, потому что его слышит весь город, — и надо лишь уметь на нем играть. Важно, чтó на нем играть. Важно: у кого он в руках. Торговцев опиумом долой! К черту! Инструменты музыкальные у них отобрать. Немедленно. Теперь же. Сразу. Но инструменты все сохранить…
— Не понимаю, — пожал плечами Усиков. — Что ж вы коммунистическую обедню составите, и будешь Интернационалом на колоколах скликать к ней пролетариат?
Коротелев усмехнулся с усталостью:
— Товарищ Коняев будет скликать трезвоном на заседание Совдепа и на районное собрание.
Коняев торопливо провел рукой по русым волосам, задумчиво и внимательно посмотрел на Усикова, на Коростелева, как бы чего-то ища в их словах, — и, не найдя, горячо промолвил:
— Не то! Совсем не то! Вздор! Не поняли!
Он на минуту запнулся, но тотчас же начал:
— Видали вы, как зимой топятся печи? Дым идет. Дымкú переплетаются над домами, словно серая паутина оплетает трубы и крыши. Не могу видеть, как топят печи, как дрова стенками лежат на дворах! Возьму иногда в руки березовое полено, белое, пахучее, нежное, и примериваю его к тому, кто в печь его кинет. К мещанину Ивану Ивановичу Самохину, что ли. Примериваю на глазомер и думаю про Ивана Иваныча: «А стоишь ли ты той рощи, которую ты на себя сжег за всю твою самохинскую жизнь?» И осинки одной ты, может быть, не стоишь, а пошла на тебя целая роща березовая. За всю-то жизнь! Небо ископтил ты, землю оплевал, в речку помочился, рощу сжег. От полена — лесом пахнет, белое оно, с соком нежным, — а ты, гражданин Самохин, — смрадный плевок природе, ошибка атомов, — не более!»
— Да ты про колокола… — поморщился, но с любопытством, Коростелев. — И покороче.
— Я про колокола, — усмехнулся Коняев и схватил опущенную на секунду нить: — И вот помножьте теперь этих Самохиных на 50000 — будет 50000 Самохиных в городе Темьяне, больших, маленьких, средних, всех калибров. В сумме — не стоит одной рощи. Это уж несомненно. Доказуемо четырьмя первыми правилами арифметики. И вдруг над этими, недостойными березового полена, — звук колокола, колокольный звон. Голос радости — нашей, новой, коммунистической радости, мировой! В колокол ударили: Бум-бум-бум. Гуд идет над городом. Зашевелились Самохины, зашевелились все, не превышающие березового полена, — да что! — мы сами зашевелились… Звонят. Что такое? — Весна пришла. Солнце встало на летнюю работу. Не поповское, с елейцем, а вселенское чудо совершилось: солнце опять землю — нашу, советскую, трудовую — полюбило, и на нее, любя и плодотворя, глянуло. Зима морозом полыхнула. Радость: красный звон! Необходимость в экономии природы. Торжество природного разума. Ум атомов. Радость! Звони! Да что — времена года! Ум человека звонит вседневно, постоянно, изо дня в день радость. Солнце взошло — звони! Радуйся! Могло бы и не взойти…
— Что ты? Солнце-то? — опасливо и смешливо прервал Павлов.
— Могло бы и не взойти. Оно не на оброке, не по трудовой повинности. Выходит каждый день — факт, но каждодневная обязанность восхода — это не факт, — это наша вера, основанная на привычке нашей к каждодневности восхода. Наукой это доказано. Взошло — это наша радость, — звони, возвещай эту радость. Луна взошла — звони: и она подряду не брала у председателя на облачках выходить постоянно. Сириус загорелся. Бриллиант, оправленный в сталь. Звони!
— Разбудишь всех, спать не дашь ночью, — захохотал Павлов.
— Не спи. Раз в жизни не поспи — посмотри на Сириус. Ты никогда Сириуса не видал. Радость нам смотреть, радость, что он на нас смотрит…
Коняев только на секунду приостановился, перевел дух. Голос у него срывался. Он торопился говорить, боясь, как бы не прервали, как бы не прервал себя сам чем-то внутренним, текучим, близким ему и таким трудным для выражения.