Игумен сел и опустил голову.
– С моим песком Чапурин уверится, – начал паломник. – Этот песок хоть на монетный двор – настоящий. Уверившись, Чапурин бумагу подпишет, три тысячи на ассигнации выдаст мне. Недели через три после того надо ему тысяч на шесть ассигнациями настоящего песку показать, – вот, мол, на твою долю сколько выручено. Тогда он пятидесяти тысяч целковых не пожалеет… Понял?
– Дальше-то что же? – спросил игумен.
– Чать, не впервой, – ответил паломник.
– Опасно, Якимушка, боязно. Чапурин – не кто другой. Со всяким начальством знаком, к губернатору вхож… Не погубить бы нам себя, – говорил игумен.
– Обработаем – Бог милостив, – сказал на то Стуколов.
– Разве насчет картинок?[98] Тут бы смирно сидел? – прищурясь, молвил игумен.
– На картинки не пойдет. Об этом и поминать нечего, – отвечал решительно Стуколов. – Много ль у тебя земляного-то масла?
– Немного наберется, – отвечал игумен. – К масленице осетров привезли – полфунта не нашлось.
– Ожидаешь еще?
– К празднику обещались.
– Сколько?
– Верно сказать не могу, – отвечал игумен. – С сибиряками-то в последний раз я еще у Макарья виделся; обещали за зиму фунтов пяток переслать, да вот что-то не шлют.
– По крайности, шесть фунтов надо Чапурину предоставить, – раздумывал Стуколов.
– У Дюкова, может, есть?.. – сказал отец Михаил.
– Ни зернышка, – отвечал паломник.
– Здешним досыпать?
– Что пустяки городить!.. Хлопочи, на Фоминой бы шесть фунтов сибирского было… А теперь ступай. К вечеру подводу наряди!..
– Куда ж ты? – спросил игумен.
– А тебе что за дело? – сказал паломник. – Ступай с Богом, не мешай. Мне надо еще письмо дописать.
Отец Михаил помолился на иконы, низко поклонился сидевшему паломнику и пошел было из гостиной кельи. Стуколов воротил его с полдороги.
– Картинок много? – спросил он.
– Есть, – шепотом ответил отец Михаил.
– Много ль?
– Синих на две тысячи, красных на три с половиной…
– Что лениво стал работать? – слегка усмехнувшись, молвил паломник.
– Боязно, Якимушка, – прошептал игумен, наклоняясь к самому уху Стуколова. – Наезды пошли частые: намедни исправник двое суток выжил, становой приезжал… Долго ль до беды?..
– Чать, не каждый день наезжают, а запоры у тебя крепкие, собаки злые – больно-то трусить, кажись бы, нечего… Давай красных, за каждую сотню по двадцати рублев «романовскими».[99]
– По тридцати намедни платили, – молвил игумен.
– Была цена, стала другая. Неси скорей, получай семьсот рублей государевых, – сказал Стуколов.
– Обидно будет, Яким Прохорыч, право, обидно. Никогда такой цены не бывало.
– Мало ль чего прежде не бывало, – подхватил Стуколов. – Прежде в монастырях и картинок не писали, а ноне пишут. Всякому дневи довлеет злоба его.
– Прикинь хошь пять рубликов, – жалобно просил отец Михаил.
– Сказано двадцать, копейки не прикину.
– Ну, три рублевика!
– Ах, отче, отче, – покачивая головой, сказал отцу Михаилу паломник. – Люди говорят – человек ты умный, на свете живешь довольно, а того не разумеешь, что на твоем товаре торговаться тебе не приходится. Ну, не возьму я твоих картинок, кому сбудешь?.. Не на базар везти!.. Бери да не хнычь… По рублику пристегну беззубому на орехи… Неси скорее.
– По два бы прибавил, касатик, – клянчил игумен. – Любезненькой ты мой!.. Право, обидно!
– Не ври, отче, надоел, – неси скорее.
– А синих не надо? – спросил отец Михаил.
– Синих не надо.
– Что так? Взял бы уж заодно.
– Синих не надо, – стоял на своем паломник.
– Не все ль одно? Взял бы уж и синие. Я бы по двадцати отдал.
– Копейки не дам, – решительно сказал Стуколов.
– Да чем же они тебе стали противны? Кажись, картинки хорошие, – уговаривал игумен.
– То-то и есть, что не хорошие, – подхватил Стуколов. – Слепой увидит, какого завода. Тебе бы лучше их вовсе не тяпать. Не ровен час, влопаешься.
– Сбывали же прежде, Якимушка, – молвил игумен. – Авось, Бог милостив, и теперь сбудем… Дай хоть по восьмнадцати.
– И в руки такую дрянь не возьму, – отвечал паломник. – Погляди-ка на орла-то – хорош вышел, нечего сказать!.. Курица, не орел, да еще одно крыло меньше другого… Мой совет: спусти-ка ты до греха весь пятирублевый струмент в Усту, кое место поглубже. Право…
– Пожалуй, что и так, – согласился игумен. – А последышки-то взял бы, родной, право… Не обидь старика, Якимушка… Так уж и быть, бери по пятнадцати романовских.
– Не надо… Неси красные…
Замялся игумен на месте, но Стуколов так на него крикнул, что тот почти бегом побежал из гостиницы.
Минут через пять отец Михаил принес красные картинки и получил от паломника семьсот рублей. Долго опытный глаз игумна рассматривал на свет каждую бумажку, мял между пальцами и оглядывал со всех сторон.
Яким Прохорыч уселся дописывать письмо.
Переглядев бумажки, игумен заговорил было с паломником, назвал его и любезненьким и касатиком; но «касатик», не поднимая головы, махнул рукой, и среброкудрый Михаил побрел из кельи на цыпочках, а в сенях строго-настрого наказал отцу Спиридонию самому не входить и никого не пускать в гостиную келью, не помешать бы Якиму Прохорычу.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Приятель, к которому из Красноярского скита проехал Патап Максимыч, был отставной горный чиновник Колышкин. Громко и честно держалось на Волге имя его. Два парохода у него бегало, с Низу пшеницу до Рыбинска возили. Славно бегали, а лучше того зарабатывали. Не то что какие-нибудь одиночные пароходчики – общества, компании завидовали делам Сергея Андреича. Те, сердечные, бывало, бьются на пристанях чуть не до водополи, закликают кладчиков, задают пшеничникам дорогие обеды, дюжинами ставят перед ними отборные вина, проигрывают им в трынку да в горку, а Сергей Андреич лежит себе на диване да сигаркой попыхивает. Еще с середки зимы у него ни забот, ни хлопот, на все путины клади готовы и условия подписаны. Как же пароходчикам не завидовать Колышкину, как не стараться ему ножку подставить?.. Дело известное: счастливым быть – всем досадить… А Сергей Андреич будто не замечает, что глядят на него не дружески, смешками да шутками ото всякого норовит отойти… А чтоб кто Сергею Андреичу повредил хоть какою малостью, того не случалось. Охота вредить была, да спорыньи не было…
Душевный человек был этот Сергей Андреич. Где он – там и смех и веселье, вон из беседы – хмара на всех… Любил шутку сшутить, людей посмешить, себя позабавить. А кто людей веселит, за того свет стоит… И любили его, особливо простой народ.
С рабочими был строг: всяко лыко у него в строку. Зорко на дело глядел: малости не спускал. Ни прогула, ни беспорядка, бывало, не простит, зато ко всем справедлив был. И рвались же к нему на службу, а кто попал, тот за хозяина и за его добро рад бывал и в огонь и в воду. Тем люб был простонародью Сергей Андреич, что не было в нем ни спеси, ни чванства, ни гордости… Другой, наживя богатство, вздуется, как тесто на опаре… близко не подходи: шагает журавлем, глядит козырем и, кроме своего же брата богатея, знать никого не хочет. Сергей Андреич был не таков… Приди к нему в обеденный час хоть самый последний кочегар – честь ему и место, хоть тут губернатор сиди. Говорили Колышкину приятели: зачем так делает, хороших людей обижает, сажая за один стол со всякою чернотой да мелкотой. «До Бога нам далеко, – ответит, бывало, Сергей Андреич. – Верстаться с Господом персти земной не приходится, а у него, света, за небесной трапезой иной нищий выше царей сидит… А я-то что?.. Знатней Бога-то, что ли?.. Аль родом-породой выше его?.. Нет, братцы, сам я не княжой, не дворянской крови, сам из мужиков… Родитель мой на заводе в засыпках[100] жил, так мне гордиться чем стать?» Дивовались Сергею Андреичу, за углом подсмеивались, в глаза никогда… Да и совестно было смеяться, глядя на его голубые, лучистые глаза, что искрились умом, горели добром и сияли Божьею правдой…
Родом с Урала был. На одном из тамошних горных заводов родитель его крепостным мастером значился. Сызмала до смерти кержачил[101] он. Человек был домовитый, залежна копейка у него водилась, хоть и не гораздо большая. Была у Андрея Колышкина жена добрая, смиренная, по хозяйству заботная, – Анной звали, был сын Сергей да дочка Маринушка… Жили себе Колышкины тихо да ладно, Бога хваля, ближнего любя. И промаячили бы век свой на заводе, если б юркость да затейливость Сережи не повернули вверх дном всю ихнюю жизнь.
Шустрый мальчонок рос, сметливый, догадливый, развеселый такой. Десяти лет не минуло, и он уж все заводские песни знал наизусть, так и заливается, бывало, звонким голоском на запольных[102] хороводах. Сереже семь лет минуло, и отец, помолясь пророку Науму, чтоб отрока Сергея на ум наставил, дал ему в руки букварь да указку и принялся учить его грамоте. По вечерам, как родитель, бывало, с домны аль с вагранки[103] домой воротится, долбит перед ним Сережа: «Аз, ангел, ангельский, архангел, архангельский», а утром тихонько от матери бежит в заводское училище, куда родители его не пускали, потому что кержачили… и думали, что училище то бусурманское. Там-де учат бритоусы да еще по гражданской грамоте, а гражданская грамота, святыми отцами не благословенная, пошла в мир от антихриста. Опять же в заводском училище цифирной мудрости учат, а цифирь – наука богоотводная… Так судили-рядили Сережины отец с матерью, а он бегает себе да бегает в училище, а чему там учится, от родителей держит в тайне…