— Как и у вас.
И мы продолжали спускаться. Примерно на полпути она встретила двух ребят, своих знакомых, которые очень обрадовались, увидев ее. Она сказала им:
— Это Наим.
Они не поняли, кто я такой, но назвали свои имена, которых я не расслышал. А она вроде только сейчас сообразила, что я не подхожу им, грязный такой, и сказала мне:
— Отсюда ты найдешь дорогу сам.
— Конечно, — сказал я.
Я оставил ее болтать с друзьями и лишь сейчас вспомнил, что не поблагодарил ее за завтрак, но возвращаться не стал, а только посмотрел снизу, как она все еще стоит и болтает с ними, а потом они всей компанией повернулись и стали подниматься наверх. Наконец они исчезли из виду. А вокруг одно сплошное небо.
Субботний весенний день, люди в праздничных одеждах и много-много детей.
Автобуса на остановке не было, но мне попался фургон из соседней деревни. Ссадили меня в нескольких километрах от нашей деревни, а оттуда я пошел пешком, иду, здороваюсь с людьми, работающими в поле. У нас работают все время, без отдыха. И вдруг у меня сжалось сердце. Не знаю — от счастья или наоборот, но я заплакал в голос, словно внутри у меня включился какой-то мотор. Столько пережил я за последние два дня. Иду по безлюдной дороге и плачу, упал на мокрую землю, будто жалею, что я араб, хотя, будь я даже евреем, легче мне от этого не стало бы.
Дафи
Он себе спит, а я тут сиди из-за него дома. Погода чудесная. Утром я позвонила Тали и Оснат, чтобы они не приходили ко мне, хотя он, конечно, позабавил бы их. Не хотелось смущать его таким количеством девчонок. Мама с папой встали рано утром и уехали, а я тут должна кормить его завтраком и выпроваживать домой. Все готово. Я выставила на стол все, что было в холодильнике, открыла коробку сардин и коробку фасоли, пусть берет, что хочет, а не воротит нос, как вчера, когда ему дали фаршированную рыбу. Я не собираюсь тут с ним возиться, но пусть не думает, что нам жаль для него еды, потому что он араб. Сковорода с маслом уже на плите, спички, два яйца под рукой, вода в чайнике. Как только он изъявит желание, зажжем огонь, и, как в дорожном буфете, моментально все будет на столе. Если бы мама видела, как быстро я умею все организовать, она бы заставила меня готовить завтрак каждую субботу.
А он все спит и спит, Он что, решил, что здесь гостиница? А я места себе не нахожу. Два раза переодевалась. Сначала надела платье, но мне всегда в нем не по себе, кажется, что оно толстит меня сзади. Тогда я взяла длинный сарафан, но потом сняла его, это уже перебор, и надела вчерашние брюки, только со свитером в обтяжку, нет смысла скрывать то, что уже невозможно скрыть. Включила радио на полную мощность, может быть, музыкальная викторина расшевелит его. А он — точно мертвый. Не сидеть же мне дома до вечера. В одиннадцать я постучала тихонько в дверь рабочей комнаты, а потом решила войти, делаю вид, что ищу какую-то книгу. А он спит себе как ни в чем не бывало, разлегся на спине в своей необыкновенной пижаме и глазом не моргнет. Нет, хватит с него. Пусть досыпает у своей мамы. Я подошла к нему и дотронулась до щеки. Что тут такого? Он всего-навсего папин рабочий, и я тоже немножко тут хозяйка. Наконец-то он соизволил открыть глаза.
— Мама с папой уехали и велели мне накормить тебя завтраком. Какую яичницу ты любишь? — быстро сказала я ему. А он не поднимает головы от подушки, раздумывает. Я уже пожалела, что распинаюсь тут перед ним. В конце концов уговорила его на яичницу-болтунью, она получается у меня лучше всего. А этот мамзер лежит, развалясь, в кровати, да еще просит, чтобы я не клала в яичницу сахар, потому что, видите ли, вчерашняя сладкая рыба не понравилась ему. Устала я от него!
Что и говорить, человек быстро привыкает к хорошему. Он даже глазом не моргнул, когда вышел из своей комнаты и увидел заставленный в честь него стол. Вчера плакал и рыдал, как несчастный щенок, а сейчас сидит себе в гордой позе и ест, как какой-нибудь воспитанный аристократ, с закрытым ртом. Честь и хвала. Берет одно, отказывается от другого. У него, значит, имеются свои вкусы. А я хлопочу вокруг него, намазываю хлеб, меняю тарелки. Сама себя не узнаю. Не припомню человека, за которым бы я так ухаживала, да и не будет такого. Я вся вспотела, черт возьми. О его сходстве с Игалом я уже совсем забыла. Это мне, наверно, показалось. Теперь, в своей грязной одежде, он выглядел взрослее, можно было даже заметить слегка пробивающиеся усики и признаки бороды. Ест он в свое удовольствие: может себе позволить, такой тощий. И чувствуется в нем какое-то спокойствие, хотя и краснеет каждую минуту, просто так, без всякого повода. Вежливо сказал «спасибо», но на самом-то деле он, конечно, ненавидит нас не меньше, чем все остальные. Но почему? Черт возьми, что мы им сделали? Чем ему так уж плохо? И вдруг я спросила его, так прямо и спросила, сильно ли они ненавидят нас. Он растерялся, стал бормотать что-то невнятное, говорит мне, что после войны, когда они немного победили нас, — уже не так сильно. Победили нас? Немного? Совсем обалдели.
Но мне мало такого общего ответа. Пусть скажет, а он лично ненавидит нас? И вообще, что он думает на самом деле. Тогда он сказал, что лично он не чувствует ненависти, и посмотрел мне прямо в глаза, ужасно покраснев.
Я почему-то поверила ему…
Зазвонил телефон. Это была Оснат. Я сказала, что ко мне нельзя сейчас прийти, и она прямо вся зашлась от любопытства. Пристала с расспросами, пока не выяснила все подробности, и очень удивилась, когда узнала, что это всего-навсего мальчишка-араб, папин рабочий, хотя я и сказала ей, что он довольно симпатичный.
Он тем временем кончил есть, но продолжал сидеть, как прилип к стулу. Я уже заметила, что по своей воле он с места не сдвинется, куда посадили, там и сидит. Пора бы ему уже подняться, — как говорит Шварци, с полной ответственностью проявить личную инициативу. Я сказала ему:
— Можешь идти, папе ты больше не нужен, возвращайся домой, увидишься с папой уже в гараже.
Он быстро вскочил, взял сумку с пижамой, собирается уйти. Я не думала, что так скоро. Пожалела, что не пригласила Оснат посмотреть на него и послушать, как он читает стихи. Я спросила, знает ли он, где остановка автобуса, но он сказал, что пойдет пешком. И вдруг, не знаю почему, мне стало жаль его, он казался таким несчастным в своей запачканной рабочей одежде — так вот поплетется по ухоженному Кармелю совсем один, пока не дойдет до своей деревни, черт знает где она находится. Вдруг стало мне грустно от мысли, что вот он уйдет сейчас и я больше никогда не увижу его, а он превратится во взрослого и тупого араба, похожего на всех этих рабочих-арабов вокруг, и женится на какой-нибудь темной арабке… И я сказала ему: