— Ты предъявляешь ко мне большие требования, чем к самому себе, — случалось, упрекал его Даниэль. — Ты так и не примирился с тем образом жизни, который веду я.
— Да нет же, я приемлю твой образ жизни, — отвечал Жак, — но не могу принять ту позицию, которую ты занял по отношению к жизни.
Повод для разногласий, возникший давным-давно.
Даниэль, став бакалавром, отрекся от проторенных путей. Отец вечно отсутствовал и вообще не обращал на него внимания. Мать же не мешала ему свободно выбрать цель жизни; она с уважением относилась к людям, наделенным сильной волей; кроме того, ее поддерживала какая-то мистическая вера в ее детей и вообще в счастливое будущее; больше всего ей хотелось, чтобы сын рос привольно, чтобы из чувства долга он не искал заработка, стремясь улучшить материальное положение семьи. А Даниэль как раз об этом и думал. Два года он втайне промучился оттого, что не мог помогать матери, и все выжидал, не позволит ли ему удачный случай сочетать сыновний долг с другими непреодолимыми потребностями, которые им владели. И даже Жак не мог до конца постичь — как сложны его переживания. Ибо тот, кто видел, как небрежно занимается он живописью, руководствуясь только врожденным влечением к ней, и скорее всего прихотью, как мало он работает кистью, чуть побольше отдавая времени рисунку, иногда целый день проведя взаперти со своим натурщиком и заполнив пол-альбома штриховыми набросками, как потом неделями не притрагивается к карандашу, — тот не мог бы и заподозрить, какого высокого мнения о себе Даниэль, как верит в свое призвание. Гордыня его была молчалива, он был чужд самодовольства: просто он ждал того дня, когда обстоятельства, подчиняясь неизбежным предначертаниям, сложатся именно так, что незаурядное его дарование проявит себя, и был уверен, что ему суждено стать выдающимся художником. Когда, какими путями достигнет он вершины славы? Даниэль и сам не знал, но вел себя так, будто это ничуть его не заботит, и громогласно заявлял, что надо пользоваться радостями жизни. И действительно пользовался ими. Правда, порой его мучила совесть, и он в тревоге цеплялся за нравственные устои, внушенные матерью, но длилось это недолго и никогда не могло удержать его от падения. «Даже тогда, когда становились нестерпимыми муки совести, омрачавшие последние два года моей жизни, — еще не так давно писал он Жаку (в ту пору Даниэлю было восемнадцать лет), — клянусь тебе, мне и тогда ничуть не было стыдно за себя. Мало того, в дни сомнений, когда я корил себя за свои сумасбродства, по сути, я гораздо меньше возмущался собою, чем потом, когда вспоминал, как давал эти ребяческие зароки и как себя неволил, а сам снова плыл по течению».
Прошло немного времени после этого письма, и Даниэль встретился в пригородном поезде с тем, кого они потом прозвали «Некто из вагона» и кто, разумеется, так никогда и не узнал, как повлияла эта мимолетная встреча на юношеские души двух друзей.
Даниэль возвращался из Версаля, где провел полдня в тенистом парке, наслаждаясь ясной октябрьской погодой. Он еле успел вскочить в вагон. И случаю было угодно, чтобы лицо пожилого человека, напротив которого сел Даниэль, оказалось отчасти ему знакомо: днем они несколько раз встречались в рощах Большого Трианона{46}; Даниэль обратил на него внимание, приметил и теперь был доволен, что можно рассмотреть его получше. Вблизи незнакомец выглядел гораздо моложе: волосы его поседели, но ему, вероятно, еще не было и пятидесяти; короткая, совсем белая бородка аккуратно обрамляла лицо, которому правильность черт придавала особую привлекательность. Румянец, походка, руки, покрой костюма, сшитого из светлой материи, изысканный цвет галстука, в особенности же голубые глаза, живые и горящие, которые жадно вглядывались во все окружающее, — словом, весь его облик был совсем юношеский. Привычным движением книголюба он перелистывал страницы какого-то томика в мягком, как у путеводителя, переплете без заглавия. На переезде между Сюреном и Сен-Клу незнакомец встал и вышел в коридор; он высунулся в окно, любуясь панорамой Парижа, позолоченного лучами заходящего солнца. Затем он прислонился к застекленной двери, за которой сидел в купе Даниэль. И молодой человек в уровень со своим лицом увидел руки, отделенные от него лишь толщей стекла, — они держали загадочную книгу; тонкие руки, изящные и выразительные, как бы одухотворенные. Одно движение — и книга полураскрылась и на странице, прижавшейся к стеклу, Даниэлю удалось прочесть несколько слов:
Натанаель, я научу тебя страстям…Жизнь прожигать в неистовом разгуле…Жар патетический, Натанаель, но только не покой…
Книга передвинулась. Даниэль едва успел разглядеть название, змеившееся наверху каждой страницы: «Яства земные».
Он сгорал от любопытства; в тот же день он обошел несколько книжных лавок. Но об этом произведении не знали. Неужели «Некто из вагона» навсегда унес с собой тайну? «Жар патетический, — повторял Даниэль, — но только не покой!» На следующее утро он ринулся в галереи Одеона{47}, перерыл все книжные каталоги, а спустя несколько часов вернулся домой с томиком в кармане и заперся у себя в комнате.
Прочел он книжку одним духом. На это ушло полдня. Уже вечерело, когда он вышел из дому. Еще никогда он не испытывал такого возбуждения, такой восторженной просветленности. Он шел вперед большими шагами, с победоносным видом. Уже совсем стемнело, а он все шагал по набережным — дальше и дальше от дома. Вместо ужина он съел булочку и вернулся к себе. Книга, брошенная на столе, ждала его. Даниэль долго ходил вокруг, уже не решаясь к ней притронуться. Он лег, но ему не спалось. Наконец он сдался, набросил на себя плед и стал читать снова, не спеша, с самого начала. Он чувствовал, что наступил торжественный час, что в сокровенной глубине его души идет созидательная работа, свершается таинство рождения нового. Стало светать, и он, во второй раз прочитав последнюю страницу, вдруг понял, что смотрит на жизнь по-новому.
Я дерзко присвоил все сущее и счел себя вправе обладать всем, чего ни пожелаю…
Всякое желание идет нам на потребу, на потребу нам идет и утоление всякого желания, — ибо от этого, оно возрастает.
И он понял, что вдруг освободился от усвоенной в детстве привычки все оценивать с точки зрения правил нравственности. Слово «грех» приобрело для него совсем иной смысл.
Действуй, не рассуждая, хорош или дурен поступок. Люби, не тревожа себя мыслью — добро ли это или зло…
Чувства, которым он до сих пор поддавался лишь помимо воли, внезапно освободились от пут и с ликованием ринулись вперед; в ту ночь, за несколько часов все смешалось в его представлении о нравственных ценностях, — рухнуло сооружение, которое он с детства считал незыблемым. На следующий день он чувствовал себя так, будто накануне принял крещение. И пока он отрекался от всего, что еще недавно считал неоспоримым, какое-то удивительное спокойствие снисходило на него, смиряя те силы, которые его терзали доныне.
Даниэль никому не сказал о своем открытии — признался только Жаку, да и то много времени спустя. То была одна из тайн, которые хранила их дружба, в их представлении она стала чуть ли не священной, и они говорили о ней намеками и обиняками. Однако же, невзирая на все старания Даниэля, Жак упорно избегал этой заразы; он не желал утолять жажду из этого слишком уж хмельного источника, считая, что противоборствует самому себе, а от этого становится сильнее духом и сберегает свою нравственную чистоту, но он чувствовал, что у Даниэля отныне свой, отличный от него образ жизни, свои яства, и в противоборстве Жака было что-то и от зависти и от отчаяния.
— Значит, по-твоему, Людвигсон — одно из чудес природы? — спросил Батенкур.
— Людвигсон, милый мой Бат… — И Даниэль пустился в объяснения.
Жак передернул плечами и пропустил друзей немного вперед.
Людвигсон, у которого Даниэль недавно стал служить, слыл в некоторых столичных городах, где он основал свои конторы, одним из самых беспардонных дельцов, ведущих торговлю произведениями искусства в Европе, и издавна был предметом разногласия между друзьями. Жак не мог одобрительно относиться к тому, что Даниэль, пусть даже ради хлеба насущного, может быть причастен к предприятиям, которыми заправляет этот ловкий торгаш, работает у него. Но Жак, да и никто другой, не мог похвалиться тем, что хоть раз убедил Даниэля отказаться от рискованной затеи, если тот искренне бывал ею увлечен. Итак, ум Людвигсона, деятельность, которую он развивал, не зная передышки, доводя себя до бессонницы, пренебрежение к роскоши и до какой-то степени презрение к деньгам, присущее этому разбогатевшему проходимцу, который упивался лишь одним — риском и успехом, — властная сила этого крупного афериста, чье существование можно было сравнить с чадящим, но ярко пылающим факелом, пламя которого колеблется под порывами ветра, — все это живо интересовало Даниэля. Да и согласился он работать на этого темного дельца скорее из любопытства, чем из необходимости.