— Так, — сказал он, спрятав руки за спину, и глядя в забор над головою ученика. — Я тебя, сукин сын, куда послал? Я тебя за кожей послал али нет?
— Дяденька, — со слезами воскликнул Коська, прикрывая руками голову.
Кто-то посоветовал переплетчику:
— Ты с него и сними кожу-то!
Но другой зритель: заметил:
— Не годится, тонка!
— Ну, что ж мне теперь делать с тобой? — вслух соображал Гуськов, задумчиво растирая волосатой рукой веснушки на щеке. — На что ты мне без ноги?
— Дяденька! — слезно взмолился сирота. — Я завтра выздоровлею…
— Давай деньги!
Коська извлек из кармана штанов смятую зеленую бумажку.
— Жевал ты ее, дьяволенок? — спросил переплетчик, расправляя бумажку, покачнулся, вонзил свое длинное тело в толпу зрителей и исчез.
Старушка Смурыгина, моя квартирная хозяйка, торговка семечками и пряниками, громко вздохнула:
— Вот они, хозяева-то!
Трусов, скорняк, человек серьезный и благочестивый, оборвал ее.
— А ты — помалкивай, старая халява.
Буян, пес Трусова, такой же солидный, как его хозяин, понюхал окровавленную ногу мальчика, поднял свой толстый хвост, оскалив зубы, задумался.
— Гляди, не цапнул бы он! — предупредил некий зритель толпу.
— Пшел!
Пса прогнали. Похоронная процессия уплыла за угол улицы, оттуда доносилась сухая дробь барабанов. Пыль улеглась. Кругленькое личико ребенка было измазано кровью, мокрые от слез, вылинявшие от боли глаза его уныло смотрели на изуродованную ногу, он трогал пальцами руки раздавленные косточки и, вздрагивая, шмыгал носом.
— В четверг, — бормотал он, — я бы на богомолье ушел, на Баранов ключ… Отпускал хозяин-то… Ах ты, господи…
— Завязать бы надо ногу-то, — посоветовала старушка Смурыгина и ушла.
Сирота, цапаясь за доски забора, попробовал встать на ноги, но, вскрикнув и схватившись за живот, упал.
— Ишь как! — сочувственно заметил один из толпы, а мальчик выл:
— Что я буду делать?
— Хромать будешь, — утешили его.
Становилось скучно. Первыми разбежались мальчишки, потом, один за другим, разошлись взрослые зрители, улица опустела, оголилась — Ключарев остался у забора один, маленькой кучкой пыльного тряпья.
На мостовую слетелись воробьи, голуби, со дворов вышли, кудахтая, наседки и важные петухи, в домах застучали молотки жестяников, забарабанили тонкие палочки скорняков, сапожник Дрягин, солдат на деревянной ноге, угрожающим басом запел единственную песню, знакомую ему:
В семьдесят семом годуОбъявил турок войнуНа Россиюшку на всю,На матушку на Москву…
Скука стала гуще, тяжелее.
Я наблюдал и слушал всё это из окна подвала, из темной норы, где жила старушка Смурыгина. Утром, накануне этого дня, работая на пристани, я упал в трюм, вывихнул себе правую руку и разбил колено. Всю ночь не спал от боли, а теперь, сидя на подоконнике, смотрел на похороны, на зрителей и на сироту Ключарева — он лежал на другой стороне улицы, как раз против моего окна.
Когда зрители разошлись, я крикнул ему:
— Костя, ползи сюда!
Он сумрачно оглянулся, увидал мою голову над землей и, сморщившись, ответил:
— Больно — смерть как!
— Не можешь?
Он наклонился вперед и, упираясь руками в землю, попробовал ползти, но тотчас со стоном свалился на бок. Поплакал минуту, потом сказал, размазав слезы по лицу:
— Живот она мне… В больницу бы меня…
— Городового нет на углу?
— Городовой на кладбище ушел…
Он замолчал, подергиваясь.
Чьи-то толстые ноги в рыжих истоптанных сапогах поравнялись с моим окном, я крикнул:
— Эй!
Ноги остановились, ко мне молча наклонилось большое лицо в бороде из овчины.
— Мальчонка-то в больницу надо свезти.
— Ну? Вези!
— Не могу, сам болен.
— А я не с этой улицы…
Человек влажно закашлялся и ушел. Следующий обыватель отнесся к моему предложению несколько иначе — он подошел к мальчику и напутственно сказал:
— Добаловался, подлец? Тебя не в больницу надо, а в пруд, куда дохлых кошек кидают.
И, в сознании исполненного долга, не торопясь, исчез.
Было уже около полудня, июльская жара сгущалась; под прямыми лучами солнца трещал тес крыш, воробьи и голуби прятались в тень, а мальчик лежал на солнечной стороне на припеке и, ярко облитый зноем, становился всё серее. Вытянув раздавленную ногу, подогнув здоровую, он плотно прижался к забору, перекладывал голову с ладони на ладонь и бормотал, как в бреду.
— Ты что, Костя?
— Так.
Но, помолчав, жалобно сказал:
— Когда Мишке Третьему кирпичом разбило палец на ноге, так он уж через день ходил. На пятке, а — ходил все-таки…
— И ты пойдешь…
Раза два он попробовал подняться, его маленькие пальчики втыкались в щели забора, но руки бессильно падали. Мне казалось, что я вижу, как распухает его нога, — вся ступня у него какая-то рыжая, точно кусок ржавого железа.
Он попросил пить, но улица была пустынна, даже дети куда-то попрятались от жары. Со дворов, из окон непрерывно истекал скучный, слишком знакомый шум трудового дня. Редкие прохожие солнечной стороны не обращали внимания на мальчика, думая, видимо, что он спит; к моим окрикам они относились равнодушно, считая их озорством бездельника. Те, которые шли моей стороной, тоже не внимали мне — большинство, очевидно, было «не с этой улицы», а остальные — слишком заняты своими делами. А мальчик всё жарился на солнце.
Мне тоже было не очень хорошо, мучила боль в плече и колене, и невыразимо терзало сознание бессилия. Так странно: в пятнадцати шагах от меня лежит человек, нуждаясь в немедленной помощи, мимо него ходят подобные ему и — не хотят помочь. Не хотят…
Несколько сотен людей живет в улице, все дома тесно набиты ими, над моей головой неумолчно возятся переплетчики, вся улица предо мною засорена признаками обилия людей. А я чувствую себя в пустыне и, несмотря на душную жару, в сердце у меня злой, раздражающий холод.
Маленький замызганный солдатик с медной кастрюлей в руке остановился около Ключарева, подробно расспросил его — что с ним случилось, сколько лет мальчику, кто и где его родители, посоветовал приложить к ноге лист лопуха и ушел, обещая мне:
— Я бутаря пришлю — он расстарается, это его дело!
Но, должно быть, он не нашел бутаря, а солнце накаливало улицу всё сильнее, мальчик лежал неподвижно и тихонько стонал.
Тощий боровок остановился у моего окна, похрюкал и, точно получив от меня спешное поручение, убежал, встряхивая ушами, повизгивая.
Проехал водовоз, расплескивая воду из бочки, покрытой мокрым мешком, я попросил его дать мальчику воды, но он ни слова не ответил, сидя на бочке деревянным идолом.
Тогда я сердито, не щадя голоса, стал звать на помощь — это подействовало, за ворота выбежали люди, спрашивая друг друга:
— Кто орет? Где это?
Перед моим окном присел молодой скорняк с папиросой в зубах.
— Ты чего орешь?
Я объяснил, а он, выслушав меня, сообщил публике:
— Это Смурыгиной постоялец, крючник, видно — пьяный, лается: чего, говорит, мальчишку не свезете в больницу!
— А ему какое дело?
— Пьяный…
Сначала они говорили добродушно, но узнав причину крика — рассердились. Скорняк развеселил их, он незаметно для меня подошел сбоку и высыпал мне на голову пригоршню пыли, это очень рассмешило зрителей.
Сдержав желание изругать их, я начал убедительно доказывать, что нельзя бросать людей на улице, как собак, и что каждый человек, даже маленький, заслуживает сострадания.
— Верно говорит! — согласился со мной некто невидимый.
— Верно? Так сам бы и сбегал за полицией.
— Больной он, видишь ты!
— Больной, а — орет!
— В сам-деле, надо убрать мальчонка, а то придет полиция, потащит нас в свидетели…
— Против лошади — какой же свидетель?
— Тут — жандар!
— И против жандара — не полагается…
Я мотал головой, стряхивая пыль, и вдруг меня мягко ушибла струя холодной воды — это скорняк, увлеченный успехом шутки своей, вылил на голову мне целое ведро. Снова грянул смех.
— Ловко-о!
— Глядите, как осердился!
— Ой, батюшки…
Я крепко обругал веселых зрителей, это не обидело их, а кто-то примирительно заметил:
— Чего тявкаешь? Тебя не помоями облили, а чистой водой…
Это меня не утешило, ругаясь, я продолжал убеждать их:
— Черти клетчатые — ведь вы же понимаете, что мальчонку надо в больницу свезти? Ведь антонов огонь может прикинуться!
Мне возражали:
— Ну — понимаем! А ты что за начальство? Морда!
И снова кто-то, незаметно подкравшись, высыпал на мою мокрую голову горсть пыли, и снова все смеялись весело, как дети, притопывая, всплескивая руками, а я сполз с подоконника и свалился на койку, чувствуя себя раздавленным шутками.