Над нашими головами бился-заходился в туше цирковой оркестр. Метались разноцветные огни, раскачивалась рябой маской безликая морда амфитеатра, скачущий в петле манежа человек гортанно выкрикивал: «А-ал-ле-е… го-оп!» И запах цирка бил мне в нос — пронзительный, испуганный и наглый. Тяжелый дух звериной шкуры, визжащий смрад мочи, вонь лошадиного пота, острый аромат мандариновых корок, дубовое амбре старого коньяка — все это было запахом мрачно сопящего рядом со мной министра, это было живое благовоние Абакумова. А он с огромным любопытством наблюдал нанайскую борьбу. Смешной номер: двое укутанных в шкуру мальчишек отчаянно боролись, перекувыркивались, становились «на мост», выполняли подсечки, и… упала шкура, а из нее выскочил один-единственный долговязый акробат.
Абакумов засмеялся, пригубил из рюмки, погонял коньяк за щекой, сглотнул, поморщился и сказал с усмешкой:
— Вот так же Лаврентий Палыч с Маленковым-сукой борется… Когда шкуры спустят друг с друга — ОН выйдет…
Я был нем и неподвижен. Из приближенных я рукополагался в посвященные. Это была удивительная хиротония — под выкрики клоунов, в цирковом зловонии, в лязге устанавливаемых на опилках решеток, в скачущем темпе циркового марша, под возвещение инспектора манежа: «Ирина-а Бугримова-а с дрессированными-и хи-ищниками-и!»… Абакумов невесело чокнулся со мной:
— В трудное время живем, брат Паша…
Отвернулся от меня, с интересом понаблюдал, как дрессировщица лавирует между львами и тиграми, скачущими по тумбам, заметил рассеянно:
— Дрессировщику главное — спину зверью не показывать… Это есть, Пашка, вечный принцип нашей жизни: оглянись вокруг себя — не гребет ли кто тебя…
Я подхалимски подсунулся:
— Виктор Семеныч, я ведь на вашу широкую спину надеюсь.
— Зря, — махнул он рукой. — Дом у нас огромный, и никто в нем тебе не поможет, а насрать хочет каждый… Это уж у нас правило такое: убиваем мы вместе, а умираем все врозь…
АУДИ, ВИДЕ, СИЛЕ…
Виктор Семеныч! Да что с вами со всеми?! Неужели у всех действительно память напрочь отшибло? Да напрягитесь вы, припомните! Припомните, как вы спросили меня рассеянно-доброжелательно:
— А как личная-то жизнь у тебя?..
Напрягся я весь, и сердце тревожно заныло, как под швом незажившая рана, а сказал я небрежно, весело:
— Да ничего, устраиваюсь! Как-никак баб в стране на восемь миллионов больше, чем нас, грешных…
— Ну-у? — удивился Абакумов. — А мне-то показалось, что тебе из всех этих мильенов только одна и пришлась по сердцу…
С треском разлетелись швы на тайной моей ране, глубоко упрятанной, мозжащей, незарастающей, как трофическая язва. И страх полоснул холодом. Знает! Рука непроизвольно легла на карман кителя, где всегда лежал загодя приготовленный лист с грифом:
«СЕКРЕТНО. ЛИЧНО 261 МИНИСТРУ ГОСУДАРСТВЕННОЙ БЕЗОПАСНОСТИ СССР ГЕНЕРАЛ-ПОЛКОВНИКУ АБАКУМОВУ В.С.».
— Да ведь с бабами сроду не угадаешь, которой попадешь под ярем! — все еще шутя, как бы посмеиваясь, пытался я отпихнуться.
— Это-то верно, — охотно подтвердил министр. — И что — сладкий ярем у твоей евреечки?..
Знает. И ведь тоже — ни гугу! Пока не посчитал, что пора. Пора.
* * * РАПОРТ
«Настоящим докладываю Вам, что некоторое время назад я вступил в интимную связь с гр-кой ЛУРЬЕ Р. Л. Отец упомянутой гр-ки — бывший профессор ЛУРЬЕ Л.С. арестован органами госбезопасности по подозрению во вредительской контрреволюционной деятельности, но вина его не доказана в связи с тем, что он скоропостижно скончался от сердечной недостаточности во время следствия…»
* * *
— Чего молчишь, Пашуня? — ухмылялся Абакумов, но я видел, как его беловзорое лицо наливалось холодной жестокостью. — Или еще не разобрался?..
* * *
«…однако считаю, что допустил в известной мере потерю бдительности, и готов любой ценой искупить свое упущение перед Коммунистической партией и органами государственной безопасности.
Старший оперуполномоченный по особо важным поручениям подполковник ХВАТКИН П.Е.» * * *
Неловкими цепенеющими пальцами отогнул клапан кармана кителя, достал рапорт и протянул Абакумову. Министр аккуратно расправил сложенный лист, разгладил его на красноплюшевом барьере ложи и, картинно воздев правую бровь, принялся за чтение. А на манеже озверевшие от страха хищники прыгали сквозь горящие обручи, с треском пробивали напуганными усатыми харями бумажные круги, хлестал с визгом бич, горлово покрикивала дрессировщица и пулеметом бил в висок барабанный брэк. Большая дрессура. Окончательная. Абакумов посмотрел на меня с усмешкой, сложил лист и помахал им в воздухе:
— А дату почему не поставил, шахматист? Число-то чего не прописал?
— На ваше усмотрение оставил, товарищ генерал-полковник. Когда сочтете нужным — тогда и поставите…
— Ну что ж, правильно ты решил… Поставлю — если сочту нужным… А пока — старайся, работай изо всех силенок… Раз уж ты у меня — вот здесь, на сердце… — и спрятал сложенный рапорт в нагрудный карман гимнастерки.
Римма, напрасно ты ненавидела меня. Никто из нас не виноват, потому что мы виновны все, именно эта общая виновность и становится с годами людской правотой. Видишь, я взял у тебя в залог отца, а пришлось за это заложить себя. И тебя, конечно. По одной залоговой квитанции положил нас Абакумов в темный ломбард своего нагрудного кармана…
— Виктор Семеныч… — обратился я к нему, а он ответил мне скрипучим голосом Магнуста:
— Что же вы задумались, уважаемый господин полковник?..
Глянь — нет цирка, нет беснующегося на манеже зверья, нет Абакумова. Только Магнуст — неотвратимый, омерзительный, как конец судьбы — смотрит мне в лицо налитыми буркалами.
— Что не веселитесь, многоуважаемый фатер? — спросил он грустно. А я ответил искренне:
— Прошла охота.
Странное дело — заядлые весельчаки часто умирают от чёрной меланхолии… Не сон, не бред, не обморок. Кольцевая река времени оторвала меня от надежного твердого берега, на котором провел я столько тихих беззаботных лет, и поволокла меня вспять, в прошлое, к бездонной прорве, в которую я смотрел всю жизнь.
А теперь бездна заглянула в меня.
Глава 15
Татарский подарок
На закраине прорвы, над откосом бездны, на срубе черного колодца, уходящего в сердцевину земли — до кипящего красно-черного ада магмы, — сидел жирненький блондинчик в форме майора государственной безопасности. Избранник судьбы. Сверхчеловек Минька Рюмин — торжество нашей действительности над мелодраматическими пошлостями безумного онаниста Ницше. Эх, кабы довелось этому базельскому профессору хоть глазком взглянуть на сбывшуюся его мечту — прорастание «сильной личности» в идеал «человека будущего»! Он бы, наверное, снова окочурился от счастья… Потому что Минька, слыхом не слыхавший о Ницше, был настоящим сверхчеловеком. По ту сторону добра и зла. И говорил он, как Заратустра:
— Сними пенсню, с-сыка, — говорил он доктору Розенбауму, ассистенту академика Моисея Когана. И ширял его под ребра своим знаменитым брелоком-кастетом — бронзовым человечком с огромным острым членом, торчащим между сжатыми Минькиными пальцами. — У тебя же вид один чего стоит, вонючий ты Разъебаум, — убеждал он доктора. — Ты бы взглянул на себя со стороны: харкнуть тебе в рожу охота! Ну, скажи сам, зачем тебе эта пенсня и бороденка с пейсами? На Троцкого, на учителя своего, хочешь быть похожим? Ну, скажи мне по совести, почему ты, с-сыка продажная, не хотел быть похожим на товарища Молотова? Или на Клима Ворошилова? Эх ты, Разъебаум противный…
Противный Розенбаум, которому хотелось в рожу харкнуть, протяжно икал, и на лице его была невыразимая тоска от невозможности стать похожим на товарища Молотова.
Как физиолог-материалист, Розенбаум догадывался, что это идея ненаучная, практически так же неосуществимая, как намерение сделать какаду похожим на поросенка. Но как еврей-идеалист он надеялся, что, может быть, в шестой день творения Саваоф, по-ихнему — Иегова, не навсегда разделил все живое на классы, роды и виды, и если удастся, то доктор еще докажет Миньке свою готовность и свое стремление стать даже внешне похожим на товарища Ворошилова.
А пока он екал ушибленной селезенкой и с ужасом смотрел на Миньку, который вернулся к своему ореховому столу, взял с сукна — пронзительно-зеленого, как майская трава, — кнут и посоветовал:
— Не вздумай врать, прохвост пархатый. Кнут, как дьявол, правду сыщет!
А мне предложил:
— Идем в буфет, подзаправимся, поштефкаем…
* * *
Умерло хорошее слово — штефкать. То есть жрать. И Минька давно умер. Даже сверхчеловеки смертны. Бессмертна только высокая идея — хорошо штефкать.